Шрифт:
То, что случилось сразу после этого, показало мне последствия переворота в моей судьбе: ребята немедленно окружили меня и уставились на свежую «десятку» в моей руке. До меня дошло, что осталось несколько секунд до того, пока эта бумажка не будет принесена в жертву клану: кто-нибудь что-нибудь скажет, другой вцепится мне в плечо, ярость и унижение вспыхнут одновременно, коллектив бросится на дележку богатства, заодно преподавая всем урок, возможно, для убедительности, чтоб не задавался, расквасят мне нос.
– Смотрите, – сказал я, складывая купюру вчетверо, на самом деле прикрывая ее ладонью сверху, потому что перед самой атакой, они бестолково сгрудились вокруг меня, телами занимая свободное пространство, сложил ее еще раз длину и еще раз в ширину, когда она уменьшилась до размеров почтовой марки, я положил ее между ладоней, потом – оп! – разнял, но ее уже там не было. О, вы, проклятые оболтусы! Жаль, что какое-то время мне надо было примкнуть к вашей горе-компании, о, вы, жалкие ублюдки, измывающиеся над своими младшими сестрами и братьями, вы, никуда не годные воришки булочек и конфет, идиоты, домогающиеся воровской романтики, с вашими уже мертвыми, бессмысленными глазами, бледной кожей, обезьяньими замашками – прощайте навсегда! Оставляю вам комнаты внаем, вопящих младенцев, будущих нерях-жен, медленную смерть в безысходности и закабаленности от работодателей, предрекаю вам ваши преступления и достойное за них наказание, перспективу «неба в клеточку» и одиночную камеру до конца своих дней!
– Смотрите! – крикнул я, показывая пальцем вверх. Их головы вскинулись, ожидая, что мои 10 долларов вспорхнут в небо им на потеху, как это я часто делал с их монетами, железками и кроличьими ногами, и в этот момент, когда они еще ничего не поняли, я толкнул пару из них и рванул прочь!
Догнать меня было невозможно, но они попытались. Я пересек 177-ую улицу и побежал на юг. Некоторые повисли у меня «на хвосте», другие ринулись на параллельные улицы, веером охватывая все пути моего вероятного маршрута, но я бежал по прямой, никуда не сворачивая. Вскоре они начали останавливаться, чтобы подтянуть штаны, а я прибавил ходу и свернул, чтобы окончательно сбить их с толку и вскоре остался один. Это была 3-я авеню. Я сел на приступок у ломбарда, расшнуровал свои тенниски, расправил банкноту и засунул ее внутрь. Зашнуровав, я побежал дальше, просто так, от радости, попадая то в тени от домов, то в солнце, как в кадры фильма, чувствуя каждый теплый луч, как прикосновение пальцев мистера Шульца.
Все последующие дни я был очень непохож на себя. Я был тих и слушался старших. Как-то вечером стал убираться в доме и мама испытующе посмотрела на меня поверх стеклянных стаканов, в которых вместо воды стояли свечи – это была странность и скорбь жизни моей матушки – так вот, она посмотрела на меня и спросила:
– Билли? Что ты натворил?
Момент был очень интересный и мне стало любопытно: а что же дальше? Но уже через секунду ее внимание вновь поглотили стаканы с горящими в них свечами. Она вглядывалась в них, будто читала, будто каждое колебание огонька выражало букву ведомого только ей алфавита. День и ночь, зимой и летом, она читала эту Библию – свечи! Их у нее было всегда много, она заставляла весь стол стаканами и свечами. Другим людям такой стол с огнями нужен разве что раз в году, ей он был нужен каждый день.
Я присел на выступ пожарной лестницы, стал ждать ночного ветерка и продолжал думать то, о чем никогда прежде не думал. Тогда, перед пивным складом, у меня и в мыслях не было ничего кроме жонглирования. Степень надежд на чудо не превышала обычную величину, как и у всех околоскладских ребят. Если бы я жил около стадиона «Янки», я бы знал, где вход для игроков, а к примеру, живи я где-нибудь в фешенебельном Ривердэйле, мимо мог проехать сам мэр и помахать мне рукой из машины. Это была обстановка, это были реалии того места, где ты жил и для любого из нас они не значили больше, чем значили. А часто даже еще меньше, как, к примеру, еще до того как мы все родились, заезжал на Тремонт-авеню Джин Отри со своим ансамблем и выступал в перерывах перед показами кинокартин – ну и что, это все окружало нас и было нашим, оно само по себе ничего не значило, пока оно было нашим, оно лишь удовлетворяло твои идеи о судьбе, проходило отметкой в мире, метило тебя: тебя знают, тебя видели и твои перспективы на жизнь такие же, как у великих мира сего и тех, кто рядом с великими. О, они узнали нашу улицу! Да, узнали. Ну и что? Так думал я до того события, ведь не мог же я в самом деле спланировать, что буду ежедневно жонглировать до тех пор, пока это не заметит мистер Шульц. Просто так получилось. Но раз событие произошло, оно может стать предзнаменованием. Мир в большинстве своем хаотичен и событиен, но каждый случай потенциально пророчит тебе что-то. Сидя на приступке, одной ногой на лестнице, другой – на горшке с засохшим цветком, я развертывал 10 долларов и свертывал.
Через дорогу стояло здание приюта для сирот, официально «Дом для детей. Макс и Дора Даймонд». Это был дом из красного кирпича, с тонкими гранитными полосками, окаймлявшими окна и крышу; внизу – огромное, полукруглое крыльцо, сужавшееся кверху, оно состояло из двух половинок, разделенных входными дверями. Стайки ребятишек покрывали ступени, они весело чирикали о чем-то своем и с моего высока выглядели, как беспорядочная масса воробышек, скакавших вверх-вниз, вправо-влево. Некоторые повисли гроздьями на поручнях, окаймлявших крыльцо. Их было так много, что я удивился, где Макс и Дора всех их размещают. Здание было маловато для школы и общежития, подразумевая своим видом, что где-то сзади есть дополнительные корпуса, что, в условиях застроенной тесноты Бронкса, даже для благотворителей-богачей Даймондов было накладно, но, тем не менее, корпус был больше, чем казался; этот дом смог приютить многих, он дал мне друзей детства и даже несколько детских сексуальных приключений. Я заметил моего старого приятеля, из породы неисправимых и невоспитуемых, Арнольда Мусорщика. Он толкал впереди себя детскую коляску, доверху заполненную всякой дребеденью – основным богатством Арнольда. Он работал от зари до зари. Я посмотрел, как он стаскивает коляску в подвал, игнорируя малышей, крутящихся вокруг. Потом дверь в подвал закрылась, он исчез.
Когда я был помоложе, приют был моим вторым домом. Ко мне так привыкли, что воспитатели и не подозревали, что на самом деле мой настоящий дом – напротив. Я жил так же, как и дети-сироты и так же получал свою долю синяков и царапин. На свой дом я не смотрел. Вообще странно, почему я втесался в другую компанию, ведь у меня была мама, которая, как и другие мамы, уходила на работу и приходила с нее, и я имел нечто среднее между обеими жизнями, семейная жизнь оставалась в тяжелом грохоте открываемых владельцем дома дверей и последующим всхлипыванием матери до рассвета.
Я обернулся. Вся кухня была освещена свечами воспоминаний – одна комната из всей квартиры медленно уплывающей в темноту вслед за улицей, как сцена театра, и я подумал, а случаен ли выпавший мне шанс, не есть ли он продолжение чего-то другого в моей короткой пока жизни? А напротив, налитый жуткой силой, как лава из кипящего вулкана города, вздымался дом сирот – почти полная копия моего дома.
Да, давненько я не играл там, в приюте, предпочитая шататься в другой стороне, в районе Уэбстер-авеню. Там были ребята моего возраста, а не сопляки. Я уже перерос средний приютский возраст. Но совсем связей не прерывал – оставались девочки и все тот же Арнольд. Какая у него фамилия? А так ли это важно? Каждый божий день он обходил помойки Бронкса, заглядывал в мусорные баки и что-то находил: он совал свой нос во все мыслимые и немыслимые места – под лестницы, обшаривал углы пустырей, задворки магазинов и не пропускал подвалов. Кстати, в те времена, собственно мусора было маловато и занятием Арнольда промышляли многие – старьевщики со своими двухколесными тележками, торговцы с лотков, шарманщики, бродяги, алкаши, а также все, кто видел хоть что-нибудь ценное – все они не упускали возможности нагнуться и прикарманить ту или иную вещь. Но Арнольд был гением, он находил ценность в том, что другие отвергали за полной ненадобностью, в том, что даже опустившиеся попрошайки считали ниже своего достоинства поднять с земли. Он обладал врожденным чутьем поиска. Разные дни месяца он проводил в разных местах – мне иногда казалось, что уже одно его появление на улице прямо-таки заставляло обитателей сорить из окон и дверей, а он спокойно все собирал и сортировал. За те годы, что я его знал, вокруг Арнольда сложилась своеобразная аура уважения к его труду, он ведь вовсе не ходил в школу, не выполнял никаких обязанностей по приюту, жил как жил в своем подвале, будто кроме него и мусора ничего не существовало. И самым странным было то, что все это казалось настолько естественным, что никто и представить не мог этого пухлого подростка с неглупым лицом, бессловесного до известных пределов, иным. Казалось, он и его такая жизнь, монотонная, чудная, если не сказать идиотская, дополняли друг друга, как две половинки одного целого. Я смотрел на него иногда и думал, а почему так, как он, не живу я сам? В любви к порванному, брошенному, забытому. В привязанности к поломанному, разобранному, разбитому. В интересе к тому, что плохо пахло и потому даже никем не разгребалось. В стремлении к непонятному в формах, необъяснимому в целях и неразличимому в способах функционирования. В любви к мусору, всеобъемлющей любви ко всякому мусору.