Шрифт:
Я не знаю, так ли это есть на самом деле, но я так чувствую.
Как бы то ни было, на этом снимке душа запечатлена. Душа лодки? Душа песка? Душа невидимой реки? Душа невидимой меня? Лодка после дождя в серебряных песчинках. Ах, как видна ее тяжесть и будущая - в воде легкость. Ах, как чувствуется близость большой реки.
Ну и так далее. И так далее. И тому все подобное.
Так я им попробую сказать сегодня на первом нашем занятии. Начало - в девять утра. Сейчас - четыре. Я не могу уснуть. Лежу под двумя одеялами и мерзну. Мне уже двадцать два года. Но вчера вечером, оставшись одна в этой комнате, я плакала... по дому. Я чувствую себя сиротой. Тишина здесь неимоверная. Даже не верится, что тысяча детей рядом.
Я приехала вчера днем. Встретилась в первую очередь с начальником. У него просторный светлый кабинет с предбанником. За компьютером сидит секретарша, которая совершенно не вяжется со всем строем этого фантастического учреждения. Она кажется вульгарной. Впрочем, она не произнесла при мне ни одного слова. Возможно, у нее не вульгарный голос. Это бы все искупило.
Начальник был очень любезен. Встал мне навстречу, пожал руку. Придвинул стул. Не сел, пока я не села. Попросил у секретарши чаю и не соединять ни с кем во время беседы. Одет, разумеется, в форму. Полковник. Но очень домашнего вида. Как и все здесь. Несмотря на колючку, прожектора, охрану.
Он внимательнейшим образом прочитал направление, где излагалась суть моего будущего исследования.
– Так вы психолог! Вот как! Вот бы вы насовсем к нам пришли работать. У нас ведь нет психолога, а как бы пригодился!
Затем он начал мне рассказывать про ребят, с которыми я столкнусь.
– Есть и бродяги, - сказал он.
– И воришки. И убийцы. Но здесь они не убийцы, не бродяги и не воришки. Здесь они - дети. Их прошлого здесь не существует.
И дальше:
Они здесь ненадолго. На время, пока государственная машина разберется, что с каждым из них делать - кого в колонию, кого в детдом, кого в интернат для слабоумных. Людям, которые здесь работают, все равно, что было с этими детьми в прошлом. За их будущее они тоже не отвечают. Они отвечают лишь за их короткое - очень короткое - настоящее. Стараются, чтобы в этом настоящем им было хорошо, кто бы они ни были.
Кроме прочего, своеобразие этого учреждения вот еще в чем: на одном полюсе (обслуживающий персонал - учителя, врачи, повара, охрана) текучки кадровой практически нет. Люди приходят работать и остаются на всю жизнь, до смерти. На другом, детском полюсе - сплошная текучка. В силу специфики учреждения - временного пристанища, перевалочного пункта.
Начальник оказался философ.
Я сказала, что дети здесь в отличие от детей Достоевского не только мученики, но и мучители. У Достоевского дети абсолютно невинны. Здесь они преступники, грешники. В этом - интерес. Мой интерес.
– Ничего не доказано, - сказал он.
– Что?
– Ничего не доказано насчет преступлений. Пока они здесь, во всяком случае. Здесь они не преступники. Это потом, после.
– Да, вы правы, конечно. Но они-то знают, что они сделали. Им-то самим себе ничего доказывать не надо.
– Не факт.
Этим "не факт" он меня и поставил на место. Лысый Сократ в милицейской форме.
Он заинтересовался, почему я хочу, чтобы они фотографировали, а не картинки, к примеру, рисовали или театральные сценки разыгрывали.
Я объяснила, что меня интересует их взгляд. Конкретно. Что притягивает их взгляд. Я привезла два очень хороших аппарата. Чрезвычайно простых, удобных, но с отличной оптикой. Сначала у них, конечно, будет получаться совсем уж не то, что они ожидают. Но постепенно поймут, пообвыкнутся. Пристреляются, как говорится.
– Вот насчет постепенно. Времени у вас маловато. Чтобы постепенные исследования проводить.
– Вот! Это меня тоже привлекает. Работа в режиме ограниченного времени.
Ну и так далее. И тому все подобное.
Да, кстати, он спросил, дорогие ли аппараты.
– Дети все-таки. Мало ли какая неловкость. Уронят.
– Все может быть.
На самом деле у меня четыре аппарата, в запас.
Затем он вызвал зама по воспитательной работе. Я постараюсь ее описать.
У нее открытое лицо, как у крестьянок с портретов русских художников. Но бледное. Руки большие, тяжелые, очень заметные. Сказала бы крестьянские, но белые и чистые. Ступни большие, тяжелые. Она тоже в милицейской форме. Но даже в этой мышиной одежде мгновенно располагает к себе. В ее облике что-то вечно материнское (в отличие от вечно женственного).
Для начала она показала мне спальни малышей. Глядя на пяти-шестилетних деток, играющих в куклы и машинки, слушающих сказку, которую читала по книжке с картинками воспитательница (тоже, к слову сказать, в милицейской форме), я застыдилась, вспомнив свои рассуждения о детях-преступниках. Но скоро мне показали четырнадцатилетнего насильника и убийцу (через стекло в закрытых дверях класса), он прилежно решал пример по арифметике за третий класс.
Пожилая сухопарая учительница, не в форме, в длинной черной юбке и глухом черном свитере, как будто сошла с дореволюционной фотокарточки. На перемене мы коротко поговорили с ней. Между прочим она сказала: