Шрифт:
— Через общих знакомых.
— Все понятно, — он засмеялся, — через бабу.
* * *
Генрих Наркисович посматривал на меня с известной долей недоверия и, возможно даже, подозрения, и это понятно: хотя он и утверждал, что не ревнив, но кто станет доверять доброму приятелю хорошенькой невесты, которая к тому же трижды стояла под венцом? А когда несколько дней спустя, в очередной свой визит, я завел разговор о бриллиантах, он еще и насторожился. Но когда я сказал ему, что не с неба свалился, что у нас общие приятели, — тут я назвал Сашку Цюрупу, — он не только успокоился, но и стал посматривать на меня с симпатией. Он даже заулыбался. Видимо, упоминание о Сашке вызвало у него приятные воспоминания о выигрыше. Может, он подумал, что и на мне ему удастся поживиться. А еще через несколько дней я показал ему одно из ожерелий.
Как ни старался он спрятать изумление под напускным равнодушием, глаза его выдали: я увидел, как в них вспыхнул алчный огонек.
Повторяю, Генрих Наркисович был человеком дела. Стоя под люстрой, он, вставив в глазницу лупу часовщика, внимательно осмотрел колье со всех сторон. Потом с видом знатока подержал колье в руке, как бы взвешивая его. Я стоял в стороне и любовался им: чернобородый, с выпученными глазами, он действительно был очень похож на Карабаса-Барабаса.
— Позвольте полюбопытствовать, откуда у вас это? — он продолжал рассматривать колье уже без лупы.
— Помнится, кто-то сказал, что чрезмерное любопытство наказуемо.
— И все же?..
— Нежданное наследство, фамильные драгоценности от богатой бабушки из Сарапула.
— Из Сарапула? Где это? — озадаченно переспросил он. — Впрочем, наплевать. Лимон деревянных, — вынес он вердикт. В голосе его звучал металл.
Я усмехнулся. Он тоже. Мы оба отлично понимали, что ожерелье стоит во много раз дороже.
Я вспомнил, что лишь моя невольная ошибка уберегла его от смерти. То, что он не знал об этом, никак его не извиняет. Ему бы следовало проникнуться ко мне чувством повышенной признательности, а он, неблагодарный, вместо этого пытается меня надуть. Я посмотрел на то место на полной груди Генриха Наркисовича, где у него должно было находиться сердце, и подумал, что было бы неплохо проверить, достанет ли моя самая длинная спица до правого предсердия.
Он понял, что в своем жульничестве переборщил, и попытался смягчить тон:
— Один мой очень хороший знакомый и, к слову, баснословно богатый человек как-то поутру на своей роскошной яхте, находясь вдали от берегов родной Невы, а конкретно на Гавайях, повелел своему слуге, чрезвычайно почтенному индивидууму с магистерским дипломом, доставить ему килограмм папирос «Беломор». Килограмм, и ни граммом меньше, и ни граммом больше. Каприз, самодурство! Уж не знаю как, но к вечеру этот килограмм был на яхте. Так вот, мой приятель лично взвесил все эти папиросы и, когда обнаружил, что там что-то не так, повелел выбросить магистра — в брюках, пиджаке и туфлях — за борт.
— Утонул?
— Не знаю… Но то, что прекрасные туфли от Кристиана Лабутена пришли в полнейшую негодность, мне известно достоверно. Так вот, он, этот самодур, мог бы отстегнуть за эту вашу безделку, может быть, и больше. Я переговорю с ним.
Внезапно Геворкян переменил тему. Он, как я уже успел заметить, любил в разговоре перескакивать с одного на другое.
— Вокруг всех нас расстилается безжалостный мир низменных страстей, демагогии, стяжательства и бесстыдства, — говорил он, оттопыривая нижнюю губу. — Таким мир был во все времена. Наверху может комфортно и уверенно чувствовать себя только особая порода двуногих. Им начхать на все, что не входит в сферу их интересов. Но если мы будем беспрестанно зубоскалить, плакаться, стенать, причитать и тайно завидовать тем, кому удалось больше, чем нам, мы придем к краху, к иссушению души. Констатация ущербности, несовершенства, уродства мира — все это очень мило, но, как говорят шахматисты, неплодотворно. Мы, обычные люди, народ, защищаемся от несправедливости мира. Бодрим себя пьянством, дружбой, работой, любовью, болтовней и надуманным цинизмом. Словом — живем. Знаете, чем хороший человек отличается от мерзавца?
— Тем, что, совершая дурные поступки, в отличие от мерзавца, испытываем отвращение?
— Совершенно верно! Между святым и мерзавцем располагаемся все мы. Мы взяли всего понемногу: и от первого, и от второго. Это называется быть хорошим человеком. Мы все хорошие люди. Даже мой сосед и близкий друг Цинкельштейн… Хотя его давно пора повесить.
Он помолчал, переваривая собственные соображения.
— И еще. Право устанавливает сильный. Это аксиома. Сильный говорит слабому: то, что я считаю выгодным для себя, — правильно, законно и справедливо для нас обоих. Попробуй ослушайся! Знаете, что погубило Березовского?
— Какого Березовского?
— Ну, того самого…
Я задумался.
— Вероятно, неумение правильно рассчитывать ходы. Хотя он был неплохим шахматистом. Но жизнь не шахматы.
Геворкян, как мне показалось, посмотрел на меня с любопытством.
— Хотя вы и заговорили банальными афоризмами, вы совершенно правы! Мы-то с вами понимаем, что подвела Березовского его чрезмерная самоуверенность, то есть вера в собственную непогрешимость. Березовский — это трагическая фигура. Был ли он умным человеком?
— Был. Но — не совсем.
Лицо Геворкяна зарумянилось от удовольствия.
— Какое точное определение! Вот именно: не совсем! Но сам Борис Абрамович был уверен, что он умнее всех! Он недооценил соперников. Березовского в какой-то момент занесло. Его и раньше заносило, он совершал ошибки, но его спасала удача. Он полагал, что удача будет всегда при нем. И это его погубило. В финале у него хватило ума осознать, что во всем повинен он сам. Это было крушением его иллюзий. Жизнь была для него шахматной партией, где он всегда должен был выигрывать. Он считал, что способен обыграть кого угодно. Но он просчитался. И его обыграл тот, кто играл несравненно хуже, но кто умел выжидать. В какой-то момент удача отвернулась от Березовского, и посредственность обыграла яркий талант. Борис Абрамович проиграл. Проиграл всухую, проиграл самую главную партию в своей жизни. Вынести он этого не мог. И поэтому он умер. Впрочем, возможно, кто-то ему в этом, так сказать, посодействовал.