Шрифт:
Кадмил спустился с Царского холма, оставил позади узкие, вымощенные черепками улицы спящего Коллитоса. Акрополь исполинской окаменевшей волной чернел в вышине, и над ним тусклым золотом мерцали два пятна: наконечник стрелы Аполлона и гребень шлема Афины. Деревянные мостки, проложенные вокруг Акрополя, гудели от шагов Кадмила. Над головой проплывали навесы, в щели между досками заглядывала луна.
Память оживала. Раскрывалась, как крылья новорождённой бабочки, только что покинувшей кокон. Обретала краски, росла в глубину.
Мать звали Иола, Иола. Она ткала шерсть и лён, вышивала кайму по краю: волны, спирали, двойные спирали, аканты, листья, диковинных зверей. Двумя, тремя, четырьмя цветами. И она пела, всегда пела за работой. Маленький Кадмил устраивался у её ног и слушал, играя. Тогда-то и запомнил песню о кошке с собакой, которые решили помириться. Иола знала ещё много песен. «Мели, мельница, мели», «Вакханки танцуют», «Ласточке двери открой», «Черная земля», «Мирина», «Потерянный щит». Взрослые песни, и говорилось в них о взрослых, непонятных вещах – о вине, о мужчинах и женщинах, о море, которое называли почему-то жестоким, о войнах и смерти. И, конечно, в каждой песне было про любовь. Про любовь он слушать не любил и не представлял, кому это может быть интересно. Другое дело – про кошку с собакой.
Отца звали Паллант. Он слыл отличным гончаром, и к тому же – вазописцем. Выводил вначале на круге простые чаши, незамысловатые конусы, раструбы. Оставлял в погребе подсохнуть, обрести первую силу. Затем соединял меж собою, промазывал швы, выглаживал стыки, уговаривая глину стать киликом, гидрией, кратером. И глина слушалась, превращалась в сосуд. Спустя пару дней Паллант брал кисть и рисовал лаком силуэты тел, щиты, узоры, полосы. Ставил в печь, вынимал через сутки. Подолгу рассматривал почерневший после обжига лак и звонкую багровую основу. Если оставался доволен – наступал черёд красного лака для одежды, глаз, брони. Наконец, последней ложилась белая краска: белилами в Коринфе рисовали женское тело, не тронутое загаром. И ещё – птиц, ярких, как снег.
А ещё были сестра и брат. Как их звали? И – лица, лица. Он никак не мог вспомнить лиц. Только глаза. Вечно прищуренный отцовский взгляд. Белки в розовых прожилках, ресницы, вылинявшие от солнца. А мать имела привычку помаргивать, когда рассказывала что-нибудь, и порой, говоря о важном, заламывала брови. Тогда глаза её, светлые, чайного цвета, смотрели не на Кадмила, а сквозь него. Словно бы в будущее. Будущее, которого почти не оставалось.
Ибо вскоре Коринф пал…
В раздумьях Кадмил не заметил, как прошёл Диохаровыми воротами, и очнулся только тогда, когда увидел деревья, а за деревьями – свет. Нездешний, разноцветный. Тут же в голове возникли названия. Импульсные огни. Навигационные огни. Габаритные маяки. Ступенчатая регулировка света. И прочее, и прочее, такое чужое и совершенно несовместимое с коринфским детством, с песнями, с тёплой пряжей, с тонкостенными амфорами.
Он был в Ликее, близ рощи, где когда-то прогуливался с учениками Сократ. Сейчас между деревьями в сумерках виднелся тёмный округлый силуэт. Словно гигантская черепаха распласталась там, на опушке, помаргивая многоглазыми огоньками. Черепаха с панцирем из лёгких сплавов, с магической машиной вместо мозга, с плоскими рулями на месте хвоста.
Личный транспорт Локсия.
И сам Локсий также был здесь.
Высокая фигура, неподвижно стоявшая на тропе, подпирала головой бледную рассветную луну. По коже пробегали сполохи – дурной знак. Когда верховный бог гневался, то забывал контролировать силу. Военная форма была черней самой темноты, на груди пламенел знак главнокомандующего.
– Ты опоздал, – раздался голос Локсия.
Кадмил склонился.
– Прошу прощения, мой бог… – начал он.
Челюсти свело, язык прилип к нёбу. Земля с хрустом ударила в затылок, из гортани исторглось слабое хрипение. Скованный парализующей магией, Кадмил ощущал, как его хватают за шиворот и тащат, тащат, тащат…
Луна кувыркнулась и пропала – вместе с небом, землёй и прочим, что ещё оставалось в мире.
Какое-то время не существовало ни света, ни боли, ни страха, ни сожаления о сделанном. Иными словами, Кадмил был без сознания.
Затем всё начало возвращаться.
Вначале возник свет. Безжалостно яркий, слепящий. Ошпарил глаза, вонзился в самый мозг, заставил втянуть воздух сквозь перехваченное горло.
Потом явилась боль. Шея едва ли не трещала от напряжения, позвоночник скручивало спазмами. В запястья и лодыжки впивалось нечто жесткое, огранённое. Скосив глаза, Кадмил обнаружил, что прикован наручниками к металлическому стулу.
Тут же пришло и сожаление. Всё-таки, пожалуй, стоило сбежать. Хотя бы попытаться. Найти способ выйти на связь с Локсием издалека, с безопасного расстояния. Впрочем, это заняло бы чересчур много времени. И он не смог бы претворить в жизнь свой план – возможно, последний из всех планов.
Сожаление угасло. Кадмил ждал, что вот-вот нахлынет страх. Но страх не спешил к нему. Вокруг была пустая комната с грязным, перепачканным бурыми потёками полом. В полу виднелся люк. За стеной слышалось низкое гудение; Кадмил догадался, что это гудят очистные установки нижнего яруса. Значит, он находился в одной из тех комнат, куда охранники отводили провинившихся жрецов. И всё же он не боялся.
Не боялся – хотя напротив стоял Локсий, угрюмый, темнолицый, в синих сполохах, пробегавших по коже.