Шрифт:
– Но наш амфитрион,- опять выступил Альбаре,- не сказал вам, с какими воспоминаниями,- э-э, честное слово, можно сказать, с драматическими воспоминаниями у него связывается это гастрономическое чудо.
Каждый хотел услышать об этом эпизоде, и Буссардель, заставив гостей немножко попросить его, сдался. Наступило молчание. Буссардель неторопливо повел рассказ; во время нарочитых пауз слышно было позвякивание вилок, подхватывавших пропитанное пряными ароматами мясо фазана, фарш из бекасов и ломтики померанцев. Рассказчик прежде всего заявил, что эпизод вовсе не был трагическим. Конечно, он мог бы стать таковым, принимая во внимание обстоятельства, но Буссардель сумел повернуть все так, что опасность миновала. Сделал он это, разумеется, только ради своей жены и, главное, ради дочерей, которые были тогда еще малютками.
– Итак, нам подали фазана,- сказал Буссардель.
– Значит, Вери знал рецепт?
– спросил кто-то из гостей.
– Я заранее заказал фазана и дал указания, как его приготовить. За соседним с нами столиком сидели четверо русских, четыре рослых молодца, обвешанных всякой мишурой. Победителей тогда часто можно было встретить в модных ресторанах. Они увидели, какое блюдо нам подали, подозвали лакея, расспросили его и потребовали, чтобы им точно так же зажарили фазана. А надо вам сказать, что для его приготовления требуется не менее суток и, следовательно, удовлетворить прихоть этих посетителей не представлялось возможным, разве только что отдать им фазана, поданного нам. И я уже видел, что приближается минута, когда метрдотелю, которого они вызвали, ничего не останется иного, как прибегнуть к этому средству.
Кое-кто из гостей возмутился.
– Ах, друзья мои,- сказал Буссардель, разводя руками,- перенеситесь мысленно во времена оккупации. Вспомните, сколько порядочных людей тогда пострадало... Мне эта сцена отнюдь не была приятна. Я так и сказал метрдотелю, напрямик сказал. Не для того я сообщил главному повару наш фамильный секрет, чтобы им воспользовались для угощения вчерашних врагов Франции.
– Вы так и сказали метрдотелю?
– Конечно.
– Вслух?
– Ну, разумеется! Я без стеснения спросил его, не желает ли он предоставить победителям исключительное право лакомиться фазаном Священного Союза.
Послышался гул одобрительных возгласов. Гостей вторично обнесли фазаном, и он имел еще больший успех.
– Дорогая дочка,- спросила госпожа Миньон у Жюли,- вы помните это событие?
– Признаться, не помню,- ответила Жюли,- ведь я была тогда совсем маленькая.
– А я помню,- сказала Аделина.- Очень хорошо помню.- И она не побоялась добавить: - Бедная маменька побледнела и все упрашивала отца не горячиться.
Никто за столом не сомневался, что Буссардель говорит правду, тем более что он совсем не слыл хвастуном. Он никогда не рассказывал о своих воинских подвигах в рядах национальной гвардии, не уверял, что храбро сражался в Клиши и в Обервилье, а между тем это было правдой. Но он никогда не забывал сказать: "Во время оккупации я был в Париже". Он был парижским буржуа, он считал свое участие в европейском вооруженном столкновении лестным для себя и достойным упоминания только потому, что находился тогда в войске парижской буржуазии. Еще немного, и он стал бы утверждать, что в 1815 году судьба страны решалась в Париже, на площадях и в парках столицы, а не в Ватерлоо и в Сен-Клу.
Разговор зашел о самом Священном Союзе, именем которого был назван жареный фазан. Все сидевшие за столом одинаково относились к этому вопросу. Конечно, превосходная идея - основать своего рода трибунал наций, в принципе предназначенный для надзора за континентом, но как же это люди не видят, что сама действительность разъединяет нации при любой проблеме, затрагивающей противоположные интересы?
– Не идеи движут народами и государями, - заявил Буссардель, - а просто аппетиты.
Мнение его получило одобрение этих людей, ибо власть денег открыла им тайны политики, а скептицизм их обострился от соприкосновения с большими состояниями, как обострилось осязание их кассиров, отсчитывающих золотые монеты. Они были либералами и признавались в том, но либералами-реалистами, а не какими-то мечтателями. Ужин тем временем подходил к концу, уже подали мороженое; беседа спустилась с высот умозрительной политики к обыденным вопросам гастрономии.
Лишь только встали из-за стола, Аделина выступила в более деятельной роли. Она была теперь хозяйкой и выполняла свои обязанности с подобающим достоинством. Всякий раз, когда ей нужно было поддерживать честь дома, она справлялась с этим превосходно. Она открыла бал, дала распоряжение музыкантам, подобрала пары танцующих, принимала гостей, приглашенных на вечер. Она подводила их к сестре, предлагала им полюбоваться красотой ее подвенечного платья, затем вела гостей в комнату отца, где были выставлены свадебные подарки. Аделина брала в руки и показывала бриллианты, кружева, подчеркивала красоту кашемировых шалей, драпируя в Них свой стройный стан; то же самое она проделывала для новых гостей, неутомимо, даже с каким-то наслаждением. Она так старательно и, по-видимому, без всякой задней мысли держалась на втором плане, что гости многозначительно переглядывались; матери, желавшие женить своих сыновей, с невольной улыбкой спрашивали ату образцовую девицу, не находит ли она, что и ей хорошо бы последовать примеру сестры. Аделина оставалась верна своей системе: она ссылалась на младших братьев, на отца, которому трудно их воспитывать, на заботы о доме.
– Полноте,- говорили ей,- ведь эти услуги вам еще долго может оказывать милейшая госпожа Рамело.
– Да, да, - отвечала Аделина.
– Она нам очень предана.
И больше она не прибавляла ни слова, вероятно полагая, что такой похвалой поставила Рамело на должное место. В этот вечер при ярком свете многочисленных свечей Аделина была очень хороша. На ней было воздушное платье из небесно-голубого газа, отделанное гофрированными оборочками с голубой каемочкой более яркого тона, и эти цвета оттеняли ее удивительно нежный цвет лица. Она блистала. Успех ее был так велик, что она не могла не замечать его, но он не только не вскружил ей голову, но, казалось, еще более укрепил, углубил, утвердил ее самоотречение и доставлял ей живейшее наслаждение именно потому, что из-за ее самоотверженности успех этот останется бесплодным. Ах, как должен изумлять гостей такой спектакль: девушка, прелестная, как амур, порхает на балу, все взоры устремлены на нее, для нее играют скрипки и горят огни, ей шепчут слова восторга, а она во всеуслышание заявляет, что никогда не выйдет замуж! Аделина была в упоении, упоении холодном, в котором смешались и самоуничижение, и самодовольство, и упрямство, и тщеславие. Но, для того чтобы ее триумф не ослабевал, Аделине нужно было непрестанно выказывать заботу о Жюли, то и дело подходить к ней. Она поискала сестру и нигде не нашла. "Неужели уехала?" -подумала она, и при мысли, что молодые уехали, не простившись с ней, она вся затрепетала, взволнованная каким-то странным, сложным чувством; она уже не притворялась, это событие захватило на минуту все ее мысли, все воображение... Но что за глупости! Аделина чуть не расхохоталась: в группе молодых людей она увидела Феликса.
– Дорогой братец, - сказала она, - куда девалась Жюли?
– Она у своей приятельницы, у Рамело,- ответил Феликс.
Опять заиграла музыка. Аделина пробралась между танцующими парами и, пройдя через всю квартиру, совершенно преобразившуюся в этот вечер свадебного пира, направилась в комнату Рамело; в коридоре она чуть не бегом побежала: ей хотелось поскорее напомнить сестре о ее обязанности присутствовать на балу.
Когда она отворила дверь, Рамело, о чем-то говорившая с Жюли, замолчала и с удивлением посмотрела на незваную гостью, не выпуская из рук маленькие ручки новобрачной. На старухе было парадное красновато-лиловое муаровое платье, голову она после долгих уговоров согласилась убрать кисейным чепцом, не похожим на обычную ее "шарлотку". Жюли сидела рядышком с нею на постели больше негде было присесть в этой комнате, загроможденной лишней мебелью, которую вынесли из парадных покоев. "Музей редкостей" стал неузнаваем. То, что висело на стенах,- афиши, обрывки тканей, старые пики, еще можно было разглядеть, но появившиеся на каминной полке флаконы туалетного прибора, болванки для шляп, начатый акварельный рисунок оттеснили стакан Гракха Бабефа и "подлинные обломки" Бастилии.