Шрифт:
И вдруг совсем рядом раздался отчаянный вскрик. Сидевшая впереди меня девочка рванулась к экрану:
– Папа, папа! Вот он! Это мой папа!
С экрана смотрел высокий, широкоплечий солдат. Он показывал кому-то дорогу. Большой, надежный. Он что-то говорил, стоя у обочины дороги.
– Папа! – кричала девочка. – Послушайте, это мой папа!
Кадр сменился другим. Бородатого солдата не было больше на экране.
– Пускай назад повернут! Пускай опять покажут! – в беспамятстве кричала девочка.
Я обняла ее за плечи, но она рвалась у меня из рук.
– Значит, жив! Понимаешь, жив! – говорила я.
Я знала, что она не ошиблась. В это сразу поверили все в зале. Вокруг всполошились: кто это кричит? Чей это отец отыскался? А девочка, вдруг обессилев, заплакала тихо, уже не глядя на экран. Когда зажегся свет, все глаза обратились в нашу сторону. Теперь я разглядела ее. Худенькая, востроносая, с растрепавшимися темно-русыми волосами. Глаза ее опухли от слез. Она вдруг поникла, усталая, потрясенная.
– Маруся, счастливая! – сказала ей наша Поля. – Ты только подумай, какое тебе счастье выпало! – И пояснила мне: – Она из нашего класса.
Но у Маруси не было сил для счастья. Она видела отца, узнала его, но сейчас ей уже снова не верилось. И потом… Что случилось дальше, после того, как был снят на кинопленку солдат, указывающий дорогу? Война идет… Кто знает, что сталось с ним через день, через минуту? Но у ребят не было сомнения – это счастье. После такой встречи не может, не может быть, чтоб отца отняли. Он живой. И каждому – и нашим и чужим, пришедшим в этот зал, – хотелось прикоснуться к Марусе, взглянуть на нее поближе, как будто счастливый человек способен наделить своим счастьем других.
– Вон та, вон та девчонка! Видишь? – слышалось отовсюду. – Эй, пропусти, дай поглядеть!
Неожиданно послышались новые рыдания. Плакала Аня Зайчикова. Заливалась слезами, давилась ими. Плакала и приговаривала:
– Вот… Отца увидела… Почему это, одним все, а другим ничего? У нее мать есть. Она еще и отца нашла. У нее и братишка и сестренка… я ее знаю… А я несчастная… Нет мне доли. Как будто я всех хуже, почему такое, Галина Константиновна? А моя мама где? Где моя мама сейчас?
…Постепенно толпа редела. Мы шли, растянувшись цепочкой по деревянному тротуару. Я крепко держала Анину руку, она то и дело спотыкалась, словно во сне.
Странно, удивительно ощущать трепет маленькой руки в своей руке. Даже если эта рука в варежке. Я помню, как в детстве у меня на ладони бился птенец, которого я подобрала. Он выпал из гнезда. Я ему объясняла: ты не бойся, я же тебя люблю, я же тебе плохо не сделаю. А он не понимал. И, маленький, теплый, перекатывался в моей руке. Билось короткое птичье крыло, щекотало ладонь. Он защищался, клевал руку. Моя память забыла об этом, а ладонь помнит.
Детская рука в варежке билась в моей руке, мои пальцы отвечали: я люблю тебя, я тут. Но Анина рука не слышала. И, как тогда, была беспомощна моя любовь. Аня плакала и не хотела слышать утешений. И все, все были виноваты в том, что не она, а какая-то Маруся вдруг увидела на экране своего отца.
– Галина Константиновна! – окликнули сзади.
Мы остановились. Нас догонял какой-то человек. Это был Федотов, директор завода металлоизделий.
Я протянула ему левую руку, правой я держала за руку Аню.
– Левая? Ближе к сердцу? – сказал Федотов. – Эх, вы… Не приходили… А Киев-то, Киев, а?
Я ответила:
– Освободили каштаны. И Владимирскую горку.
– Вот возьму и заплачу, – сказал он.
– Выдержу, – ответила я. – Вы сегодня не единственный плачете. Наши киевские меня второй день слезами обливают. А вам стыдно, вы большой.
– Вам стыдно, не мне, – сказал он, глядя мне прямо в глаза. И от этого прямого взгляда легче было слышать то, что он говорил. – Вам стыдно… Испугалась… Не ходит… Да будто я на фронте не был. Да будто я товарища уважать не могу. Да будто уж я не такой же военный, как и он.
– Простите меня, – сказала я.
И он ответил мне странно:
– Молодец, за правду люблю.
…Мы уже подходили к дому, когда Аня сказала:
– Счастливая та Маруська. Ладно, не буду я ей больше завидовать. Может, и мне выпадет счастье, а, Галина Константиновна?
И маленькая рука больше не билась в моей руке. Притихла, сдалась, согрелась.
Заозерск. Назаметная улица. Детдом.
Евгению Авдеенко.
Женька, друг!
Сроду никому не писала писем. Да и некому было. И не чем. А сейчас хочу тебе сказать: не зря ты меня тогда с рельсов стащил. Тут дни горячие, сам понимаешь – фронт. Как в песне поем: до смерти четыре шага. Смерть – черт с ней, не боюсь. А жить хочу. Спасибо тебе, Женя, большое. И ты знай я тебя не подведу.