Шрифт:
Кеваль и Сержан не просто шли — они по дороге играли в салки. По примитивным правилам этой древней игры они по очереди касались друг друга рукой и отскакивали, пока тот, кого «осалили», не «осалит» первого. Обычно, если участников игры больше двух, действует строгий запрет «салить» того, кто «осалил» тебя, но, поскольку Блюмер и Корнишон играли вдвоем, они могли до бесконечности «салить» друг дружку. Я поразился, с каким проворством Кевалю удавалось увернуться от руки неповоротливого Сержана — тот тяжело дышал, и на лбу у него блестели крупные капли пота. Мальчишки носились, хохотали, обзывались, сталкивались, разбегались, толкали прохожих, отскакивали от детских колясок и заставляли домохозяек ронять сумки с продуктами.
Я отдал бы все на свете, чтобы присоединиться к моим персонажам и поиграть вместе с ними, но не чувствовал себя вправе вмешаться в их танец, пошатнуть их экосистему и нарушить прекрасную гармонию их дуэта. Я бы все только испортил — и их забаву, и свои собственные истории. Нельзя безнаказанно вламываться в «Желтую комнату» в надежде помочь Рультабию. Наши персонажи принадлежат другому измерению, несовместимому с нашим; там действуют другие физические законы, и нам нет хода в их вселенную. Или, возможно, мне вначале следовало бы благодаря магии пера присоединиться к их приключениям, познакомиться с ними на страницах моих сочинений, принять участие в их расследованиях; после этого я смог бы продолжить наше общение и завязать с ними дружбу уже не только в воображении, но и на улицах Орлеана.
Вдруг я увидел, как Сержан, уворачиваясь от ловкой руки Кеваля, спрыгнул с тротуара и побежал по проезжей части, целиком поглощенный игрой и озабоченный одним: не дать себя «осалить». Кеваль, которого, как магнитом, тянул к приятелю статус «салки» — от него надо было избавиться как можно скорее и любой ценой, — кинулся вслед за Сержаном. Откуда ни возьмись на дороге появилась машина. Обоих мальчишек подбросило вверх, и они, как два дервиша, распластались на фоне рыжеющего неба. Я наблюдал за этой картиной будто в замедленной съемке: как сломанные игрушечные обезьянки, они начали неспешно, спокойно, почти весело кружиться; все происходило до ужаса медленно, и я готов спорить, что они до сих пор все еще кружатся в том самом небе, что они обречены вечно повторять одно и то же движение, словно прикованные к тому оранжевому вечеру, словно им удалось остановить время.
Декорацией к их танцу служили редкие, окаймленные бахромой облака; «Блюмер» и «Корнишон» взлетели так высоко, что поднялись над деревьями и крышами; может даже, они достигли луны. Потом они упали. Их тела грохнулись на асфальт, издав звук, с каким выбивают хлопушкой ковры. Небо опустело; полет закончился, и занавес опустился. Они неподвижно лежали на земле. К ним подбежал уличный торговец фруктами, за ним — водитель сбившей их машины.
В рассказе «Это было вчера», написанном на следующий день, Блюмер и Корнишон попали под поезд, но не погибли. Выздоровление было долгим, но они вернулись к жизни: иначе было нельзя, потому что их ждало незаконченное расследование на Марсе. Спас их кусочек волшебного сахара. Что касается Кеваля и Сержана, то они тоже выжили, отделавшись легкими травмами: Кеваль два месяца ходил с рукой в гипсе. Пока он поправлялся, я играл с Сержаном в салки. Потом мы продолжили играть втроем, образовав неразлучное трио, о проказах которого не написано ни в одной тетради.
~~~
Четвертый класс. Даже самые пасмурные дни казались счастливыми, когда я смотрел на улицу из школьного окна; дождь заплевывал стекла своей сладкой слюной, и жизнь казалась бесконечной. Мы, дети, твердо знали, что никогда не умрем. Наверное, мы бессмертны.
Присутствие в классе других людей делало мое одиночество уютным: я был один, но в компании; я прижимался к группе, как кошка ластится к человеку (откровенно говоря, меня часто посещало чувство, что моя душа обитает в кошке). Я мог уйти в себя, мысленно перенестись в иные места и предаться иным занятиям; рисовать каракули, пытаться сочинять стихи, открывать неведомые континенты или, прищурив глаза, смотреть, как одноклассники превращаются в живые статуи. Постепенно мои мысли заполняли все пространство; я становился главным действующим лицом на сцене, где все остальные служили декорацией. Я был героем, все прочие — статистами, созданными исключительно для того, чтобы я благоденствовал.
Я запал на Наташу Спрат. Я ни разу не осмелился заговорить с ней один на один, но делал все, чтобы она обратила на меня внимание. При ее приближении я выпячивал грудь; ее присутствие меняло текстуру вещей. Когда мы играли в лапту, «колечко-колечко» или «раз-два-три, замри», я лез из кожи вон, рвался всеми командовать, задавал тон и менял (часто не по делу) правила. Я надеялся, что демонстрация моих совершенств и многочисленные доказательства моего авторитета заставят невидимого ангела с мерцающим нимбом сообщить ей на ухо касающийся ее великий секрет.
По дороге домой; ночью, в своей постели; в полдень, в школьной столовой; по средам, в центре досуга (играя в футбол на хлюпающем от грязи поле под уродливыми каштанами), я думал о Наташе и чувствовал трепет; моя жизнь, понимал я, никогда не будет прежней отныне в ней всегда будет Наташа. Мне казалось, что я впервые открываю для себя море или снег; раньше, влюбляясь, я ничего не терял, но теперь у меня пропал аппетит, я был в смятении и даже разучился ощущать горести — печаль, и та меня покинула. Отец лупил меня ремнем, мать грозила оторвать мне голову, но я все равно был счастлив; счастье поселилось во мне словно пересаженное сердце.
Я знал, что Наташа тоже ко мне неравнодушна, но вел себя так, как будто ничего не замечал. Ничто не вызывало во мне такой восторг, как тот относительно краткий период, который надо уметь потянуть, но не слишком — в этом смысле с годами для меня ничего не изменилось, — когда мы делаем вид, что нас совершенно не интересует то, что день и ночь занимает наши мысли; мы ждем, сгорая от желания, взаимности и догадываемся, что дождемся ее. Мы затеваем терпеливую игру, щекочем себе нервы, откладывая тот момент, когда сможем одним махом проглотить очевидную неотвратимость любви. Мы нарочно все переносим и переносим дату своего посвящения в рыцари, потому что в той зоне, где ничто не происходит на деле и все происходит на словах, наши сердца дрожат от искусственного напряжения: ощущая себя победителем, мы сжимаем в ладони чувства своей возлюбленной, словно стеклянный шарик, поигрывая им, — но не из жестокости, а ради того чтобы усилить радость свершения. Но если случится нечто непредвиденное и тончайшая нить, связывающая оба взволнованных сердца, порвется, один из двух голубков, охваченный паникой, разом выдаст себя и потратит (растранжирив все, что копил долгие дни и даже недели) все запасы своей страсти.