Шрифт:
– Что же, опять мундира нового нет или что-нибудь в этом роде? – улыбнулся Лысков.
– Нет, тут не в мундире дело, – заговорил Чагин, глаза которого вспыхнули и сонливость как рукой сняло.
Редкий человек имел способность так быстро и неожиданно воодушевляться, как Чагин, и за это-то воодушевление особенно и любил его Лысков.
– Ты знаешь, – продолжал, понижая голос, Чагин с особенной серьезностью влюбленных молодых людей, – ты знаешь, я теперь так счастлив… я люблю; ну, и кажется…
– Тебя тоже любят.
Чагин кивнул головой с восторженной улыбкой.
– Если бы ты знал, она прелесть как хороша!
– Соня Арсеньева?
– Ты почем знаешь? – невольно вырвалось у Чагина.
– Ну, как же не знать, ты постоянно с нею!.. Неужели ты думал от меня-то скрыть?
– Нет, я не хотел скрывать. Но, понимаешь, об этом говорить как-то неловко, совсем неловко. Ну вот, теперь так к слову пришлось… и потом в дороге, при совсем необыкновенных условиях. А то как же я приду вдруг и скажу?
– К тому же оно и без того было ясно, – вставил Лысков.
– Неужели ясно? Ты заметил, значит и другие?
– Я заметил, другие – не знаю. Но дело не в этом. Я тебе советую – брось!
– То есть как брось? Как брось? – почти с ужасом спросил Чагин.
– А вот всю эту историю, и любовь, и прочее… глупость одна, пустое.
– То есть как пустое?
– А так: всем это нам кажется, когда вот влюблены, что и счастливы мы, что и недостойны «ее», и что лучше «ее» нет никого. А посмотришь, все вздор выходит: и «она» так же, как все, и все это – одно воображение.
– Это оттого, что ты никогда не любил! – с уверенностью решил Чагин.
– Нет, мой друг, именно потому, что я говорю по опыту. Кто из нас не прошел через это? Все прошли…
– И ты прошел… Вот как?! – удивился Чагин. Он удивился потому, что представление о влюбленности и о Лыскове казались для него совершенно противоположными. – Нет, этого не может быть, – добавил он.
– Отчего же не может быть? И не так давно, и очень недавно даже все это было вот здесь, в этой самой комнате. А между тем как кажется все уже отдаленным, будто много-много времени прошло.
– Неужели в этой комнате? – переспросил Чагин, чтобы вызвать этим Лыскова на дальнейший рассказ.
– Да, это было здесь, в этом трактире с его нелепым названием, – сказал Лысков, помолчав. – Вот видишь ли.
Началось это, когда мы возвращались походом через Польшу. Полк наш был уже на мирном положении, мы шли домой. Я исполнял тогда временно обязанности квартирмейстера. Раз въезжаю в местечко; это не город, не деревня – так, что-то среднее в Польше; евреев пропасть. Большинство разбежалось при виде нас. Я послал людей разузнать местность, а сам стал объезжать лучшие дома, чтобы выбрать помещение для полкового командира и офицеров. Только в одном доме застаю удивительную картину. Представь себе, молоденькая девушка в восточном костюме сидит одна, в углу, поджав ноги. Перед ней мертвая старуха, мать ее, как после оказалось. Турчанки они были. Зачем, как они попали сюда – никто не знал. Хозяева дома – поляки – рассказывали, что якобы остановились они проездом в их местечке; тут старуха заболела, промучалась недели три и умерла в тот день, когда я приехал.
Девушку звали Фатьмой, ее мать – Алише; вот все, что было известно про них. Как ни старался я расспрашивать эту Фатьму, как ласково ни заговаривал с нею – она упорно молчала, – оттого ли, что действительно не понимала, что ей говорили, или смерть матери так на нее подействовала и она боялась меня.
Когда пришли наши, я рассказал про турчанку. Заинтересовались. Сначала хотели всем гуртом к ней идти, но потом решили, что это ее окончательно испугает. Было решено, чтобы пошли я и старик Смотрев. Знаешь Смотрева? Он бывал в Турции, в сороковом туда ходил, он умеет по-ихнему.
Приходим. Фатьма сидит все в том же положении: лицо наполовину закрыто, только два глаза исподлобья смотрят. Мы поклонились. Она словно и не видит нас.
Только как заговорил Смотрев на ее языке – она так и вздрогнула; повела плечами, хотела ответить, да как заплачет. После слез ей стало как будто легче.
Оказалось, она – дочь знатного, как она говорила, паши. И действительно, породы в ней было много: стройная, ножка маленькая, пальцы на руках тонкие, сквозные, а глаза, как у газели. Ты никогда не видал, как газель смотрит? Ну, вот случится – поймешь тогда.
Про отца она сказала только, что нет его. Когда Смотрев спросил про родных, она ответила, что и их нет. Была у нее одна «родная» – мать, но и той не стало… и опять слезы.
Главное, что ее мучило – это как мать похоронить. Мало того, что некому было магометанский обряд над нею совершить, но не на что ей было даже саван купить. Не только деньги, какие были у них, истрачены во время болезни матери, но и все ее ценные вещи взяты хозяевами в уплату долга за квартиру и стол.
Когда мне перевел это Смотрев, я попросил сказать ей, чтобы насчет этого она, конечно, не беспокоилась. Уже с самого нашего прихода и, в особенности, как один из нас заговорил с Фатьмой на ее языке, у хозяев произошло некоторое замешательство. Видно было, что что-то неладно. Я вышел в комнату хозяина и потребовал, чтобы он возвратил вещи. Он исполнил это беспрекословно, поняв, должно быть, что всякое сопротивление только испортит дело, и объяснил, что он-де эти вещи взял только на сохранение, чтобы кто-нибудь не обобрал девушку. Я сделал вид, что поверил ему. Стоимости вещей хватило бы не на несколько недель жизни в захолустье, а на несколько лет жизни в столице. Я велел передать вещи самой Фатьме.