Шрифт:
Страна должна быть крепостью, а не перышком!
Никто не слушает Тринадцатого. Как вообще его зовут?
Его имя вспыхивает на экране, вместе с его возрастом, напоминая о его прическе и непроницаемых глазах, об элегантных костюмах и губительной лжи.
Да, как его зовут? Какой номер? Тринадцатый? Подумать только!
Кто-то еще голосует? Кто-то еще заходит в кабинку и ставит галочку, избирая этих людей на их должности? Когда вообще следующие выборы?
Молодежь не голосует. Молодежь никогда не голосовала. Они сидят по домам у родителей, пока родители не умрут. А потом они и дальше сидят по домам, не размножаясь.
Пусть он обвиняет кого хочет. Пусть разгоняет своих министров и набирает новых, поумнее. Народу без разницы. Народ давно утратил моральные устои и способность к сопереживанию.
Еще сто лет, и умрут еще миллионы. Сто лет назад виновным был человек. По крайней мере, теперь нельзя торжественно свалить все на человека. На сей раз виновны земля, равнодушная природа и ее буйные стихии. Кто может указать пальцем на стихии? Что пользы осуждать прихоти Земли?
Людям нужен Бог, которому они откроют мир своей души.
Людям нужен Бог, который ниспошлет мир в их душу.
Что хорошего в синтоистских святилищах, в молитвах и заклятиях, обращенных к скалам, деревьям, рекам и диким зверям? Что хорошего во всем этом, что хорошего?
Твердый как сталь, тщательно одетый, Тринадцатый предстает перед камерой, напуская на себя такой вид, будто на него не наставлены кинжалы, будто роковой меч не висит на ниточке над его, полной забот, головой. Стены еще выше, еще крепче, вот что он построит. Он принесет своей стране безопасность!
Тринадцатый говорит о необходимости что-то предпринимать. Спокойный и прилизанный, смотрит он в объектив, а жители его страны готовятся к сбору урожая, обходят рисовые поля и расставляют крепкие железные капканы, чтобы держать волков в страхе, а если случится поймать ощерившегося демона, обезумевшего от боли, капающей крови и ярости (имеется в виду волк, а не премьер-министр), то со смехом сдирают с него шкуру, а плоть поджаривают, именуя это мщением.
11
Волки пожирают людей, а потом испражняются на побережье. Люди становятся экскрементами.
Море смывает дерьмо, и оно распадается на крохотные кусочки, плавающие по волнам; некоторые из них попадают на илистое дно и там остаются. Минует какое-то время, и морское дно снова содрогнется, волны снова ринутся на землю, а люди, в виде крохотных частиц жалкого дерьма, снова вернутся домой.
Снова и снова.
12
Девочки всю неделю ходили в школу и в пятничный вечер снова предаются размышлениям. Но, прежде чем снова предаться размышлениям, они опять теребят друг другу щелки, после этого им лучше думается. Такова мрачная поэзия их жизни.
Благость и Горесть.
Сначала Благость удовлетворила Горесть пальцами, потом Горесть сделала приятно Благости (у нее получается неумело, но вполне сгодится; у них и так забот полон рот).
Горесть редко бывает у себя дома, не желая оставаться одна. Она проводит много времени дома у Благости. Там хорошо. Ее родители никогда не ссорятся, просто шатаются без дела со скучным видом и все такое. У господина Благости лицо длинное, вытянутое, с унылым выражением, еще не обрюзглое, но видно, что до этого недалеко: щетинистая кожа на подбородке теряет упругость, скоро одрябнет и обвиснет; госпожа Благость, щуплая, маленькая женщина, своими размерами напоминает овощи, которые сама же готовит: лук-порей, корень лопуха, землисто-бледный дайкон. Они не швыряют друг в друга тарелки и не говорят, будто идут в магазин чего-нибудь купить, а сами ходят в другие места, с другими целями.
Горесть однажды проследила за своими родителями, господином и госпожой Горестью, в разное время, при разных обстоятельствах, и разведала, куда они ходят.
Ее мать встречалась с каким-то дядькой, сидела у него в машине. Был холодный январский вечер. В полумраке падал снег. Работал мотор. Весь мир словно бы застыл. Горести он показался необитаемой планетой, просто планетой, которая вот-вот может выйти из собственного гравитационного поля и умчаться в пустой темный космос, бессолнечный, мерзлый. Вот что она почувствовала, глядя в черное небо, но ее собственное дыхание, влажный белый пар, убедило ее, что она еще жива и ничего поделать не может. Горесть была не в состоянии этого перенести. Пришлось оттуда уйти. Опрометью бросилась она обратно, через снежную слякоть, в раздвижные двери дома — дома! — сбросила ботинки (главное, не задеть собачку. Она любит собачку. Еще одна зверушка. Настоящая, живая, теплая, пушистая. Как только волки не разорвали ее на куски?), взлетела вверх по деревянной лестнице, мимо висящих на стенах портретов семьи из трех человек и забилась под одеяло, желая согреться и исчезнуть. Ей не удалось выяснить, чем они занимались, ее мать и усатый дядька в машине; были у него усы или просто тень так падала? Что эти двое замышляли? Могла ли одаренная воображением девочка, вроде Горести, ошибиться? Неужто воображение одержало верх? Было холодно, было темно, гудел мотор.
А еще однажды Горесть проследила за отцом. Жаркий июльский день. Кто это в футболке, такой беззаботный? Он. Идет по улице с женщиной, женщина держит зонтик. Хотя дождь еще не начался. Закапало позже. Худощавая женщина, иностранка — по крайней мере, с виду. Бледная. Бледнолицая. И день был такой же. Жаркий и бледный. Нет, бледно-белый. Жара. Но Горесть не рассмотрела в точности, была ли то в самом деле иностранка — не хотела заглядывать ей в лицо: вдруг оно красивее, чем у ее матери, или окажется рожей ведьмы, нагрянувшей в ее страну (Горесть любит думать о ведьмах, волшебстве, чародействах и чудесах). Она была не в состоянии этого перенести. Пришлось оттуда уйти. Вместо своего дома она направилась домой к Благости и сидела там тихо, как мышка, таращась в громадный настенный экран, который иногда мигал, но в основном работал хорошо и час за часом потчевал их попсой и прочей чушью.
Исчезнуть.
Вот Горесть смотрит на мальчиков из ОРКиОК. Какие безупречные лица. Какая кожа, гипсово-белая! На это племя не обрушилась никакая трагедия (и не легли никакие отметины), это племя не знает… может быть, вообще ничего не знает. Ей нравится эта невинность. Ей хотелось бы вернуться в прошлое, на два года назад, когда она сама была столь же невинна. Наверное, хорошо ничего не знать. Находиться в полном неведении. Как животное, повинующееся инстинкту, чьи единственные заботы — пища, кров и спаривание. Нет, эти мальчики из ОРКиОК на экране лучше. Настоящие, но не слишком. Может, их китайские или корейский родители не швыряются тарелками, не пытаются ткнуть друг в друга вилками после очередного выяснения, куда и зачем кто ходил! Однажды ее мать взяла вилку (сверкнувшую на солнце) и воткнула отцу в тыльную сторону ладони. Прежде чем он закричал, на мгновение наступила тишина, как будто отцу понадобилась какая-то доля секунды, чтобы осознать, что в самом деле происходит (причуда мозга, картезианская загадка) — а потом он издал адский вопль, исходивший из самых глубин его существа, из самых сокровенных глубин. А когда он вытащил вилку, кровь хлынула стремительным потоком и разлилась по столу, а мать упала в обморок, хотя трудно сказать, отчего: от вида крови, от громкого крика или от неспособности поверить в собственную низость. А Горесть внутренне содрогнулась и про себя воскликнула: «О горе мне, и это моя семья!» Может, в тех, других, краях не бывает ссор. Может, это происходит лишь здесь, о горе! Может, все остальные слишком угнетены, слишком утомлены, чтобы ссориться, как дома у Благости, может, всем остальным просто лень. Какой в этом смысл? Скоро их всех заберут волны. Дома у Благости ссор не бывает. Там царит сплошное уныние, словно какая-то особая сила тяжести давит на всю семью, на всех троих, заставляя склонять головы, опускать глаза и перебрасываться друг с другом парой слов за день. Уныние, даже самое тяжелое, можно побороть. Но по крайней мере, по крайней мере, они не швыряются тарелками. Или чашками. И держат зубья своих вилок при себе.