Шрифт:
— Один-два шанса, прежде чем… что? Прежде чем что случится? — снова спрашивает Грусть, отставшая уже на два шага.
Дурь не задумывалась об этом. Совсем не задумывалась. С самого начала все шло своим чередом, само по себе, и она знает только, что конец близок, знает, что довольно скоро все рухнет, она нутром чувствует. Она не вполне уверена, что именно рухнет и как именно оно рухнет, но знает — что-то произойдет. Если волны наступали на них столько лет, есть вероятность, что они станут это делать снова и снова, а она вычитала — только где? — что страна часто целые десятилетия не знала землетрясений, наводнений и прочих бедствий, целые десятилетия вообще ничего не знала, кроме трудолюбия, усердия, довольства и всеобщего взаимоуважения. Но все это ей чуждо, и ее друзьям тоже. Они знают лишь катастрофу. Мрачные селения всеми позабыты и становятся только мрачнее. Вот почему она дуреет, Дурь, а ее подружка грустнеет, Грусть. В этом причина? Не нужен психотерапевт, не нужен школьный психолог (незачем беспокоить ту милую дамочку!), чтобы отыскать корни травмы. Дело в том, что их страна неспокойна. Тряска и гром — земля ходуном. Морская волна — угрозы полна. Вулканов рокот — предвестник рока. А если сама страна неспокойна, то как могут быть спокойны ее жители? Как? Как? Как? Политики никуда не годятся (так говорит ее отец, когда удосуживается что-нибудь сказать), потому что они тоже люди, лишенные надежды, хотя и живут в больших городах, где всё еще работает и через перекрестки переходят тысячи людей, целеустремленных и гордых (невзирая на возвышение ОРКиОК и ее коварное влияние). Но о людях, которые живут в селениях, забыли напрочь. Забыли, потому что забыли о самих селениях, даже само это понятие давно списано за ненадобностью. Селения-призраки. Кладбища, вокруг которых бродят несколько живых (вернее, еще не умерших); вокруг все уныло, безрадостно и… теперь, осознавая это, она может больше не надевать футболку под кардиган. Какой в этом смысл? Заявить о своих политических взглядах или сделать кому-нибудь неприятно? Она достает футболку из комода и принимается резать. Ей это нравится. Она режет собственную кожу, режет себя. Нет. Не режет. Себя не режет. Надо иметь мужество, чтобы резать себя. Мужество, чтобы вообще резать кого-то. А она до такого еще не дошла. Она об этом думала — порезать себя, порезать других, выместить свою злость, свое вечное презрение — но вместо этого Дурь режет на ленты футболку с дурацкой вызывающей надписью, режет, режет, и кусочки ткани падают на пол.
— Помнишь, мы говорили, что станем поп-звездами?
— Чего?
Грусть доедает последние сладости. Они липкие, сочные, приторные и кислые одновременно, совсем как ее подростковая жизнь, и она не слушает Дурь, а Дурь тем временем режет, режет и разглагольствует.
— Ведь когда-то мы говорили, что станем поп-звездами? — говорит Дурь.
— Но нынешние поп-звезды — не настоящие люди, — захлебывается сладкой слюной Грусть.
— Да, но мы думали, что сможем все обратить вспять.
— Да, я помню, — говорит Грусть, и слюна стекает по ее подбородку.
— Мы думали, что будем танцевать на сцене, как много лет назад, когда настоящие исполнители танцевали и пели по-настоящему. У нас хорошие певческие голоса, — говорит Дурь.
Ножницы танцуют у нее в руках, чикают в воздухе. Ей нравится резать.
— Да, еще мы думали, что сошьем себе красивые костюмы.
Злость отрезает еще кусок от своей домашнего изготовления футболки. Все, что ты сошьешь, ты запросто можешь и разрезать. Так просто разрушать то, что создал. Шива и Кали. Эти имена они еще не использовали? Созидатель и разрушитель? Кто есть кто?
— Это было бы великолепно.
— Да, это была бы революция.
Грусть откидывается назад и похлопывает себя по животу. Пережеванные сладости извиваются внутри, возможно, они там принимают новую форму, снова разрастаются, возможно, ей поплохеет от переизбытка сахара. Голова у нее кружится.
— Что?
— Ничего. Просто… наши имена. У нас были отличные имена.
— У нас всегда отличные имена.
— Да.
— Вернемся к нашим сценическим именам.
— Ладно. Девкалион и Пирра.
— Нет. Другие, Бинг-Банг-Бин и Тинг-Танг-Тин!
— О да. Бинг-Банг-Бин и Тинг-Танг-Тин. Хорошие имена.
— Те имена ничего не значили.
— Ничего. Совсем ничего.
— Мы всегда изменяем свои имена.
— Да, так здорово, когда все постоянно обновляется. Даже если ничего не значит.
— Мы сами ничего не значим.
— Верно. Мы ничего не значим. Совсем ничего. Ни для кого. Только друг для друга. Только друг для друга мы что-то значим.
— Как листья. Как пепел. [26]
26
Цитата из пьесы Сэмюела Беккета «В ожидании Годо».
— Чего?
— Ничего.
— Откуда это?
— Неважно.
— Ты снова пыталась читать книги?
— Нет.
— Тогда ладно.
— Бинг-Банг-Бин и Тинг-Танг-Тин. Отлично.
— Ладно.
— Если тебе поплохеет, воспользуйся мусорной корзиной.
— Ладно.
— Ведь может?
— Что?
— Тебе поплохеть?
— Нет. Не думаю.
Тинг-Танг-Тин хватает мусорную корзину и отчаянно блюет.
— Так я и думала.
— Извини.
— Не нужно извиняться, Тинг-Танг-Тин.
— Комодский дракон.
— Да, вид у тебя скверный. Но мы тебя отчистим. В два счета сделаем из тебя милую панду.
Бинг-Банг-Бин отбрасывает ножницы и за волосы оттаскивает подругу от зловонной мусорной корзины.
А Тинг-Танг-Тин опять блюет.
Не дурак, но и не гений, неуклюжий, бритоголовый Дайсукэ Карино по треску в воздухе понимает, что уже хватит, и потому идет в школу, ибо знает, что школа — самое высокое здание в селении. Вечерами школу никто не охраняет, незачем ее охранять, да и в любом случае народу вокруг предостаточно, вроде посетителей вечерних курсов для взрослых — они еще существуют? — или занятий по каратэ, которые ведет Немото-сенсей. Красть там нечего: ни реликвий, ни золотых медалей, даже техника совсем никудышная, расхлябанная, да и какой ей быть в расхлябанной атмосфере этой расхлябанной страны; поэтому он шагает прямиком по дорожке, прямиком в дверь. Даже в этот вечерний час внутри найдется какой-нибудь учитель, проверяющий тетради, готовящийся к уроку, скрюченный, с затекшими плечами и защемленными нервами, скитающийся по бескрайнему царству бумажной работы. Дайсукэ не очень много знает о мире взрослых, но знает, что они постоянно переутомляются и перерабатывают. Знает, что директор — полусумасшедший, а большая часть учителей — пропащие души, которым давно пора в отпуск, долгий, расслабляющий, осиянный солнцем отпуск, но этого никогда не будет. Его мать точно такая же. Его мать постоянно готовит — зачем ей столько готовить? Где вообще она достает продукты? Вероятно, это дает ей ощущение цели. Ей приятно кормить своего единственного сына, наполнять, словно из рога изобилия, его тарелку разноцветной снедью: зеленые брокколи и шпинат, оранжевая морковь, белый рис, желтая кукуруза, красный маринованный имбирь. Отец пропал много лет назад. Только что был отец, и вдруг не стало. Так и происходит с простыми смертными. Только что были. И вдруг нет. Его унесло волнами или он уехал в своей машине на другой край страны, на другой край жизни? Кто знает? После последнего землетрясения он пропал, исчез, сгинул без следа, и его машина тоже. Дома осталась одежда, которую он надевал в страховой офис: костюмы, рубашки, полосатые галстуки. Запонки. Носовые платки. Кожаные ремни. Потертый портфель, который не открывался, потому что только отец знал код. Трудно сказать, что случилось. Только что был. И вдруг нет. Но человек, работающий в страховой компании, наверняка худо-бедно разбирался в исчезновениях, страховых случаях и вещах подобного рода. Большинство людей тоже так думают? Что-то подозревают? Все равно. Дайсукэ в любом случае не был с ним особо близок. Такие нынче отцы. Или вообще люди. Никому нет дела до других. Это правда? В самом деле правда? Трудно сказать. Не то чтобы Дайсукэ чувствует себя виноватым из-за… нет… просто он вынужден так поступить, и они извлекут выгоду из… его матери будет хорошо. Она сама наполовину сумасшедшая, одной ногой в могиле. Все они наполовину, наполовину мертвы.
Вверх-вниз по ступенькам, по коридорам, в темную, не освещенную солнцем часть школы, плотные купы деревьев снаружи отбрасывают непроглядную тень, коридор погружен во мрак, лишь впереди слабо мерцает люминесцентная лампа. Мимо проходит Майя Яманаси. Здоровается с ним, он здоровается в ответ, оба улыбаются. Она самая приятная из всех учителей. И самая сексуальная. Если бы наркотики работали как следует или если бы он не глотал столько «укрепляющих таблеток», тогда, возможно, его больше бы возбуждали мысли о ней. Он оборачивается, чтобы увидеть, как ее задница виляет по коридору. Прекрасно. Ему будет не хватать красоты этого мира — как мало ее осталось, как редко удается смотреть на нее, постигать, восхищаться. Он поднимается по лестнице на шестой этаж. Он прошагал весь этот путь, от дома до школы, и ноги его уже устали, но конец близок. В подсобке за классной комнатой есть световой люк, и если протиснуться сквозь него, можно забраться прямо на крышу. Школьному сторожу часто приходится этим заниматься, потому что там гнездятся воробьи, и его тошнит от падающего на голову дерьма, когда он подметает на улице. Он разрушает гнезда, и воробьям приходится улетать в места побезопаснее. Столько разрушений вокруг. Но где безопаснее? Во всех классных комнатах решетки на окнах, точно в тюрьме. Для Дайсукэ здесь и впрямь тюрьма. Не само здание, но все селение. Вся страна. Будь он посмышленее и похрабрее, он бы поймал попутку, перебрался бы куда-нибудь, где солнечно, где нежные плоды свешиваются с ветвей, где земля не уходит из-под ног, и начал бы все заново. Он будет неправ, совершив подобный поступок, ведь его мать останется одна, но она все равно долго не протянет. Во всяком случае, в следующий раз волны нахлынут раньше, чем они об этом узнают. Все происходит раньше, чем об этом узнаешь. Неожиданно. Так уж повелось. Только что не было. И вдруг…