Шрифт:
— Так сроки все равно же неизвестны, — ухмыльнулся Соболевский, намекая на предстоящие бои.
— Сроки я вам поставил, хитрец.
— Тогда постараемся уложиться.
Комиссар прошел между машинами на дощатых настилах, вокруг которых возились перепачканные технари; комиссар знал здесь каждого и по-настоящему любил этих тружеников войны.
— Здравия желаем, Филипп Петрович…
От стеллажа с разобранными пулеметами глянули на него запавшие глаза техника-лейтенанта Макова, одного из сафоновских питомцев.
Комиссар коснулся ствола на стеллаже. Оглядев патронник, вставил отвертку в прорезь шурупа, машинально крутнул, ощутил чуть приметный доворот. Так и есть, не почудилось: проморгал техник перетяжку, теперь шуруп стал заподлицо. И словно царапнуло по сердцу.
Техник уже понял, сквозь копоть на щеках проступил румянец, и одновременно комиссар ощутил легкий запашок спиртного. Он все еще не верил, глядя на Макова.
— В чем дело?!
Техник молчал. И в этом упрямом молчании, во внезапно повисшей тишине, перебиваемой звуками рашпилей, таилось нечто, всколыхнувшее в нем гнев и досаду.
— Виноват, — обронил, наконец, Маков, накрепко прилаживая деталь. Губы его были сжаты, на скулах вспухли желваки.
Краем глаза комиссар заметил приглашающий робкий кивок Соболевского — отойти в сторонку. Вслед за ним комиссар вышел из-под навеса, тяжело вдыхая терпкий запах хвои и машинной смазки. Они снова были одни, постная мина Соболевского как бы подхлестнула комиссара. Теперь перед ним был не старый друг, а благодушный ротозей. Он так и назвал его мысленно: «Ротозей! Шляпа!» Иначе зачем отзывать в сторону? Для келейного объяснения?
— Разрешил я, — неожиданно твердо вымолвил Соболевский. — Третьи сутки без сна, с ног валятся. Выдал ночью фронтовую норму.
— С риском брака при сборке боевого оружия?
— Мелкий брак, но я его предвидел. С утра одного выделил в ОТК. Сами понимаете, выше сил…
— Докладывать надо вовремя. — Внутри у комиссара слегка отпустило. — И ОТК не выход. Не в таком уж мы аврале, чтоб так выкладываться. Лучше подумай о скользящем графике, с максимально возможным отдыхом.
— Я уже думал.
— Долго думал… Санчасть привлеки, там пять лбов выздоравливающих, рапорты шлют. А ты навалился на своих. Какой толк? А соображения свои представь сегодня же, к пятнадцати ноль-ноль…
Ох уж эти «ноль-ноль». Он только сейчас, с какой-то щемящей остротой, ощутил сутки, идущие сплошняком, когда исчезают напрочь из обихода привычные мирные слова: утро, полдень, вечер, а есть только жесткие «ноли» в потоке времени. И люди его отсчитывают сердцем, живя в постоянном риске и напряжении.
— Ладно, будь здоров. — Он молча повернулся и пошел, не желая добавлять ни слова. Нельзя его размагничивать, суетливого Бориса Львовича. Свыше сил? Да. Только на войне силы не меряны.
И может быть, раздумье о человеческих возможностях заставило комиссара повернуть в столовую, хотя и так почти не было дня, чтобы он не снял пробу. Чем кормят людей, вкус, калорийность? Еще при Сафонове участилась цинга, и тогда они с врачом Усковым стали запаривать хвою и ставить графины с напитком на обеденные столы. Летчики вначале морщились, но потом привыкли и стали называть взвар «елочным бальзамом». Он многих спас.
На этот раз все было в порядке. Графины стояли на столиках, отливая каким-то сложным зеленовато-розовым соцветием, — заведующая столовой Галя добавляла в напиток клюкву, которую собрала с осени, мобилизовав на это дело официанток. Комиссар тогда похвалил ее за инициативу, а доктор настоял на вынесении благодарности в приказе. Сейчас, при виде комиссара, они оба поднялись от крайнего столика, где брали пробу: заведующая, не похожая на работницу общепита, тощая, с несчастными глазами, выдававшими ее вечную озабоченность — то того ей не хватало, то этого, хотя комиссар знал, что всегда у нее есть заначка, как у всякой рачительной хозяйки, и доктор в белом халате, лысый и добродушный увалень, по возможности дававший лишний денек передышки своим пациентам. Комиссар обычно потакал медику, но сегодня, не теряя времени, приказал отправить их Соболевскому.
— И без разговоров, — предупредил он доктора, пытавшегося протестующе взмахнуть короткими ручками. Присел отпробовать гречневой каши — слава богу, сменили перловку — и только тут заметил в уголке за простенком хлебавшего чай начклуба капитана Купцова. Начклуба, поджарый, вскочил, возбужденно, с южным темпераментом жестикулируя, словно только и ждал встречи с комиссаром. Проняков не сразу понял, в чем дело. А поняв, растерялся, словно школьник у доски с незнакомой задачкой.
Оказывается, из ста билетов, предложенных английскому начальнику Шервуду для личного состава на великолепное зрелище с приезжими артистами, которых капитан буквально «выбил» в политотделе: Дарский, Миров и сама Шульженко! — майор взял тридцать — только на офицеров. Даже летающие сержанты не удостоились приглашения. У них так, видите ли, заведено — офицеры и рядовые не могут быть вместе. Этикет!
— Да как же я в глаза теперь буду смотреть его ребятам, тем же техникам. Что же это? Кастовость вонючая! Позор! Поговорите с ним, что ли…
Комиссар сгоряча и впрямь решил тотчас идти к англичанину, но, поразмыслив, лишь горьковато усмехнулся.
— Оставь его в покое.
— Да меня всего трясет! Это ж надо!
— Надо, — отозвался комиссар, — иногда надо быть дипломатом.
— В чужой монастырь со своим уставом…
— Прекрати, — разозлился Проняков. — У них тут свой монастырь, и ты свой демократизм не экспортируй, пусть сами улаживают свои дела. Или живут в своем дерьмовом этикете, раз им так нравится.