Шрифт:
— Это не зверь… Это был такой, ну… соратник Сатаны, демон.
— А-а-а! Вон что! — тянет она, как бы даже разочаровавшись отчасти простотой объяснения, и тянет, его за руку. — Пойдем! Ночевать будешь у нас, Яша-Бегемот, но сначала зайдем в одно место.
И тут он еще раз будто просыпается, потому что вдруг вспоминает, где он видел того мужичка в болоньевом плащике, что проходил по площади минут сорок назад. На вокзале он его видел. Мужичок этот ранним утром подсел рядом, он-то и слямзил деньги! Бегемот отпускает короткое ругательство.
— Ты что? — она удивленно смотрит на него.
— Да так… Ну, пошли?
Они идут через площадь к зданию краевой библиотеки, и тут Бегемот спохватывается:
— Слушай, а тебя-то как зовут?
— Меня? — Она изображает замешательство и даже ужас, будто не может вспомнить свое имя, — его, Бегемота, пародирует, но не выдерживает, прыскает: — Оля, вот как!
И Бегемот вторит ее смеху суховатым баском, покачивая головой и поглядывая на спутницу ласково суженным глазом.
Тускло-коричневое парящее озерцо в белых фаянсовых берегах чашки с золотистой каймой по ободку таинственно помигивает желтым маслянистым бликом. Слева — шелковая желтая штора в сборках, которая чуть шевелится под струями из кондиционера. В окно видны скат улицы, дома на противоположной стороне. По старчески выбеленному, растрескавшемуся асфальту катятся жгутики сухих листьев. Когда стоишь вот так, чуть сгорбившись, чуть приподняв плечи, чтобы воротник куртки прикрывал шею, и, обняв ладонями горячую чашку с кофе, в переполненной народом забегаловке, под гудящим кондиционером, не слухом, а кожей ощущая пчелиный многоголосый гуд, звяканье ложечек, случайное слово и чей-то смех, бубнящий голос радио в подсобке, и шипение кофейного автомата, и жужжание кофемолки за спиной буфетчицы в белом кружевном фартуке, которая наливает в чашки кофе, снимает никелированными щипчиками бутерброды с подносов, отсчитывая в блюдечко сдачу, — когда стоишь вот так, на какие-то минуты потерявшись в бездумности, завороженный сложностью простейших человеческих движений, вдруг возникает странное, необъяснимое ощущение…
Всякий раз, приезжая в Хабаровск, я захожу в эту бутербродную, и вот именно за этим — за ощущением. Глупо, конечно, но больше сюда и ходить-то незачем, ничего не выпьешь, кроме кофе и сока, хотя, само по себе, место довольно бойкое — чуть ниже угла улиц Карла Маркса и Комсомольской. Первый раз я сюда зашел года четыре назад, в полнейшей прострации после каких-то там именин или чего-то подобного, — в общем, подлечиться: тогда еще здесь, кроме кофе, подавали коньяк. И вот я стоял, а народу было на удивление мало, все больше солидные мужчины с одутловатыми кабинетными лицами, и мне уже было хорошо, и я потихоньку потягивал коньяк, прихлебывал кофе. Солнце било в окно навылет желтыми пулеметными струями, отзываясь в виске горячими уколами, весь мир был тих, блажен и прекрасен, и вдруг я увидел себя старым: какой-то мужчина вошел, встал у прилавка и, глянув на его спину, я вдруг представил, что это я. Мне пятьдесят лет, волос как не бывало, вот стою жду, когда мне подадут коньяк, и буфетчица меня уже знает, здоровается и спрашивает с улыбкой, почему, мол, долго не были. Что-то вот такое… И это было как вспышка, как удар. Я вдруг очень четко понял — жизнь длинная, путаная, ее не разберешь и не предскажешь. Но вот я раз за разом захожу в это заведеньице — тридцатилетний, сорокалетний, пятидесятилетний, — а потом уже не захожу, но буфетчица, все та же, нестареющая, все так же наливает в чашки кофе и тем же жестом поправляет упавшую прядь, и так же бубнит радио, только о чем-то другом, и так же стоят за столиками солидные мужчины — некогда мальчики, но вот и они исчезают один за другим и их сменяют другие, но все так же улыбается буфетчица и спрашивает: «Почему так долго не были?»
Может быть, это ощущение дома. Ведь в самом деле, глупо считать домом очередную бетонную клетушку на одном из этажей современного блочного барака. Эти квартирки похожи на агрегаты быта, безликого, как и заполняющая их мебель, время свободно скользит по их гладким обоям, и прошлому здесь не за что зацепиться. А иной раз — особенно по утрам, когда по этажам раздаются тепловозные гудки унитазов и шум воды в ваннах, знаменующие массовую перемену в распорядке, и по вечерам, когда над тобой и под тобой в настороженной тишине начинают согласованно скрипеть кровати, — даже невольно удивляешься, до какого же функционального пчелиного идиотизма, оказывается, можно довести жизнь.
Нет уж! Дом — это что-то вроде осязаемого ничто, которое носишь с собой. И нужна лишь точка, в соприкосновении с которой это ничто, вмещающее груду лет и событий, открывается не просто памятью, но прикосновением к тайне. Чтоб можно было взять чашку кофе, посмотреть на знакомые шторы, улыбнуться и поймать в ответ безлико-вежливую, неузнающую улыбку буфетчицы, посмотреть в окно на скат улицы и сказать себе: «Вот я вернулся. Я прожил еще год. Может — плохо, может — хорошо, но теперь все это позади. Я жив. Я в очередной раз выкрутился. А значит — есть надежда».
И вот, стало быть, в очередной раз я дома. И неплохо устроился — опять у окна. А вот и мой временный сосед (поскольку под ногами у всех один пол, все мы тут соседи). Стоит напротив, втиснувшись в узкий проход грузным пузатым туловищем. Питается. У соседа широкое, плоское, сплошь в жировых складках потное лицо свирепого едока, которое он поминутно вытирает носовым платком, доставая его из кармана штанов и тут же пряча. Бычий загривок багров от загара, и кожа на лице пористая, дубленая, как голенище. Высокие резные полочки, которые здесь приспособлены вместо столов, узки — только-только две чашки и два блюдца поставить, и перед глазами все снуют, шевелятся толстые пальцы соседа. У него не руки — лопаты, и вот этими лопатами он запихивает в рот уже четвертый бутерброд с красной икрой, и еще три на блюдце. И хотя теперь коньяк здесь не подают, черный кофе от этого хуже не стал, бутерброды с красной икрой — тоже. Икра вообще редкость, вот на нее и подвалило народу: в проходе стоят тесно, а хвост очереди выметнуло на тротуар. Сосед пыхтит, сопит, шумно прихлебывает кофе, мечет бутерброды в рот, как снаряды в казенник орудия. Невольно начинаешь думать — куда так спешит? Видать, целый день бегал человек, толком поесть не успел, и вот можно бы уже не торопиться, но привычка гнать берет свое. Вот и подглазья провисшие, с застарелой черноватой желтизной, и пот градом, вид загнанный, а все спешит, спешит куда-то, поглядывая на часы и неловким движением толстого локтя тревожа соседку — интеллигентного вида пожилую женщину в шляпке с синей вуалью. Интересно — кто-он? По виду — толкач, явившийся в Хабаровск что-то выбить-достать. Машинально кидает в рот бутерброды, прихлебывает кофе, сопит, как слон, опять готовится куда-то бежать: может, — нужного человека в ресторане поить, ублажать анекдотами, обещать рыбы и дефицитов, а может, — девочку себе нашел недорогую, из официанток, неважно, в общем. Главное — торопится. Торопится поесть, чтоб потом опять трястись в переполненных автобусах, показывать три пальца таксисту, потеть в приемных, глотать валокордин, чтоб освежить рот. Хитрить, улыбаться, давать взятку… Пусть позвоночник от поклонов болит, и давление скачет, и жизнь доняла, все разно — не остановиться, только брюхом вперед. Сплошная карусель командировок, столовых, взяток, приемных, девочек, гостиниц…
Вот стоит, пыхтит, жует, поглядывает на часы, а сам думает: «Почки болят и болят, зараза, и никакая но-шпа не помогает. И мумие. За что, спрашивается, рыбы им столько перевозил, узбекам? И главное — ведь только месяц, как из отпуска, и уже так давит. Ладно… Но вот где же мне шубу эту взять? Ведь все обежал, дурак наивный, все магазины. Может, через Годунова попробовать? Значит, я Годунову, как обещал, унитаз этот импортный, в цветочках, или какой он там хотел? Сам не знаешь что, — а достаешь. Ну ладно — унитаз… Нет, ну и икра у них, как горох, аж трещит на зубах, — видать, поздняя, да и пересолили ее… Так, значит, Годунову — унитаз, а он мне «концы» на шубу. Она же меня доест, до-е-ест, если без шубы приеду. А трамблеры… Тьфу, ведь забыл совсем, дурак старый! Они ж меня без штанов на мороз пустят, если трамблеров не достану. А что, если через Годунова попробовать? Нет, ну прямо извращенец, ей-богу, на кой хрен ему унитаз с цветами, что у него на заднице глаза, что ли! Но чем его тогда взять? Вот о том и речь!.. А гипертония меня задавит. Не почки — так гипертония, руки аж молотит и в глазах козявки скачут, а ведь два дня ни капли не принимал. А сегодня придется. Вот так и сдохну на ходу, при шубе, — будет на что падать. Еще пару бутербродов, что ли? Надо спросить — не продаст ли икры… Значит, так — я ей унитаз, икра — Годунову, Годунов достает мне трамблеры. Вот и хорошо! Но вот шубу, черт бы ее взял, шубу где взять? А что, если…»
Седьмой бутерброд ест, надо же.
Вот мордатый парень в майке «Пума» и «варенках». Пьет кофе, поглядывает на другого парня, в штанах из синей плащевки, с карманами, пряжками. Думает: «Где бы мне такие взять? Такие — чтоб все упали».
Вот молодой лейтенант с новенькими погонами пьет томатный сок, поглядывает на девушку в просторной белой блузке из марлевки, сквозь которую нежно просвечивает маленькая грудь: «Надо же! Какие здесь ходят! А вот если ее в кино пригласить — пойдет или нет? Мне еще три дня гулять, потом в гарнизон, надо как-то успеть. Успею или не успею?» Девушка кусает бутерброд белыми зубками, язычком слизывая с края зернышки икринок, встряхивает волосами под раздраженным взглядом сухой, чуть усатой дамы, хлопает ресницами, вслушиваясь во что-то ей одной слышное, чуть краснея, и с невинным неудовольствием думает, чувствуя на щеке прячущийся и жадный взгляд лейтенанта: «Ну вот, чего уставился!»