Шрифт:
В кабинете стоял сладковатый запах, который ты прежде не замечал. Это одной пациентке, объяснила Натали, выдалбливали сегодня корень (ты содрогнулся), она дернулась и опрокинула какую-то склянку… Запах, однако, был только вначале, потом исчез, ты попросту перестал замечать его. В темноте на тебя со всех сторон наскакивали подлокотники кресла (не два — гораздо больше), выступ бормашины, держатель, на котором в часы приема крепилась плевательница, а вы в ваш первый вечер устроили столик; какие-то рычажки, круглый стул для врача, на котором ты сидел вначале, а после он только мешал — все это теснило и толкало тебя, словно защищая свою хозяйку. Но и сама она сопротивлялась — весьма осторожно, впрочем, как бы памятуя о печальной порывистости сегодняшней пациентки, место которой она занимала сейчас. Но в отличие от пациентки, она могла говорить.
— Нет! Только не здесь!
Но ты знал, что больше негде — ни у тебя, ни у нее на квартире этого не могло произойти. Ты покрывал ее поцелуями — всю, иногда под губы попадало в темноте что-то холодное и твердое, ты отдергивался и снова находил ртом горячее и живое, увертывающееся и вдруг блаженно замирающее под припавшими губами.
— Только не здесь…
— Здесь! Мы уедем… Я увезу тебя… Родная… — И что-то еще, традиционный бессвязный лепет, но это «Мы уедем… Я увезу тебя» выпалено было. Было!
Вдруг она куда-то плавно уехала из-под тебя. Ты растерянно обмер, уперевшись во что-то дрожащими руками, а ее учащенное дыхание доносилось снизу.
— Спинка… С ней бывает… Надо…
Но ты уже обвалился на нее, ухватив краем уха, как что-то треснуло, но не рухнуло, слава богу, а когда кончилось — очень быстро, потому что эта распаляющая борьба довела тебя до последней кромки, — то ваши помирившиеся тела снова обступил сладковатый запах — вышедший, постоявший в вежливом ожидании где-то там, а теперь законно вернувшийся на прежнее место.
Сказалось ли, что ты был не просто пациент, не отдыхающий их санатория, а брат — пусть двоюродный — своей же сотрудницы, молодого доктора Мариночки, дочери известного в городе адвоката Чибисовой — это ли повлияло, или то, что она знала тебя по местной газете, где к тому времени ты уже регулярно публиковал снимки, — так или иначе, но врач была крайне предупредительна. «Не больно? А так? Хорошо… Очень хорошо… Я только почищу… Все, сверлить больше не будем», и тебе сразу задышалось легче, потому что из всех зубных орудий пыток страшнее всего для тебя эта адская машина. Едва тебе было дозволено закрыть отремонтированный рот, как ты, благодарный, обрушил на голову не искушенной в светских беседах врачихи каскад любезностей и легких шуток — в первую очередь по поводу своей совершенной неприспособленности к зубным страданиям. И как-то само собой вышло — без заблаговременного тайного умысла, без расчетливой преднамеренности, — что ты спросил, откидывается ли спинка этого инквизиторского кресла.
— Конечно, — улыбнулась врачиха. Ты был молод и блестящ, и твои цвета передержанного позитива волосы только-только начали редеть.
— Но это же опасно, — проговорил ты. — Вдруг в самый критический момент, когда вы всунете в рот все свои щипцы и пинцеты, спинка поедет вниз?
— Как же она поедет? — полюбовалась врачиха твоей наивностью, которая ах как мила во взрослом и умном мужчине!
— Но ведь вы сказали, что она откидывается.
— Да. Но для этого надо повернуть…
— Что повернуть?
Ты был очарователен в своем ребячливом простодушии. Какая жалость, что ты женат и у тебя двухгодовалая дочь — надо думать, сестрица не преминула выложить подробности.
— Вот это повернуть. — Протянула руку, нажала что-то, и спинка под твоей неуверенной тяжестью стала плавно опускаться. Оказавшись в горизонтальном положении, ты шутливо полюбопытствовал, а может ли пациент таким образом уйти от опасных рук доктора? — и, не без усилия приняв прежнюю позу, стал нашаривать правой рукой заветный рычажок. Что-то попалось под ладонь, и ты спросил, нахмурив брови:
— Это?
— Ну это. — И, еще не начав манипулировать с рычажком, понял по хитринке в ее глазах, что без навыка справиться с этим не так-то просто.
Убийственный штрих! — но это лишь на поверхностный взгляд, а выплыви он в том же суде, его сразу отклонят ввиду несостоятельности. «Нет ничего предосудительного в том, что молодого мужа — тогда еще молодого, ибо, если не ошибаюсь, они прожили чуть больше трех лет — все еще занимали некоторые пикантные подробности. — Сделав паузу, предвкушающе погладит мизинцем холеные усы. — Прошу заметить, что в своем, в общем-то, естественном интересе он никогда не преступал дозволенных приличиями и мужским благородством границ, хотя какого мужа не точит в глубине души, что все-таки было у его жены раньше, до него, если нет никаких сомнений на тот счет, что что-то было? За почти два десятилетия супружеской жизни Мальгинов никогда не только прямо не спрашивал об этом, но даже не позволил себе ни одной случайной фразы, которую можно было бы истолковать как поощрение к откровенности».
Неслышно лежа рядом, Фаина молчала в темноте.
— Ты ведь знаешь все обо мне. И как первый раз, и потом, до тебя… — Жена была не в счет, о ней ты за все время не обмолвился ни словом. — Я сам рассказал тебе, потому что мне хотелось, чтобы ты знала обо мне все. Все, понимаешь! Я не хочу, чтобы ты любила не меня, а другого человека. Иннокентия Мальгинова — только другого, лучше, чем я… А ты скрываешь о себе. Неужели ты думаешь, что мое отношение изменится, если я буду знать?