Шрифт:
Мне бы хранить это покрывало как средневековую книгу, чрезвычайно осторожно вынимая определенным образом: приглушив свет, медленными движениями. Когда я принесла его к себе, я была уверена, что Дом не закроет свои двери, что в последний момент что-то или кто-то спасет нас, что для любви и ненависти появятся другие побрякушки и что даже если Дом исчезнет, то лишь для того, чтобы вновь расцвести в другом месте. Благодаря всему тому, чем я заставила свою квартиру: кровати Беляночки, зеркалам. ночным и журнальным столикам, полотенцам и маленькому вентилятору, — Дом должен был выжить. Но вещи имеют потрясающее свойство незаметно растворяться в новой обстановке.
Приехав к нам в гости как-то раз, моя бабушка в полном восторге спросила у меня, где мы отыскали такую потрясающую и крепкую кровать. Застигнутая вопросом врасплох, я стала рассказывать о блошином рынке в Райниккендорфе, хотя все в этой кровати выдавало, что она из борделя. Ну кому могло понадобиться зеркало, инкрустированное в изголовье кровати, с романтической отделкой по контуру — изображения голубок и лаврового листа в цвету? Однако тут, в моей комнате, кровать растеряла весь свой глупейший эротизм, приняв скромный вид неожиданно качественной находки. Когда я заявила, что она обошлась нам менее чем в тридцать евро, бабушка повторила, что кровать была действительно прелестной. Как же нам удалось занести ее в комнату?
«Ох, мы прилично помучились», — услышала я свой ответ. В тот день накрапывало. Мы встали в семь часов утра, чтобы добраться до другого конца Берлина и арендовать грузовик. А все из-за того, что я не смогла умерить свой аппетит, и в придачу к кровати мы должны были забрать еще четыре зеркала, два стола и огромное число дурацких побрякушек, на которые я и не взглянула бы, если бы не привыкла к ним в Доме. Мы припарковали машину на тротуаре прямо у двери, в которую входили и выходили мои коллеги и несколько русских разнорабочих, вооруженных рулетками и отвертками. Я впервые видела эту дверь такой — уныло распахнутой между двумя горшками с кустистой зеленью. Чувствовалось, что это не переезд: попахивало налоговой реорганизацией, судебными приставами и паникой. На втором этаже было уже пусто. Проходя мимо, Юта окинула комнату долгим грустным взглядом и вздохнула: «Все впустую, не так ли?» Она ушла под предлогом какой-то встречи, но я думаю, ей просто больно было видеть, как кровать забирают из комнаты. У нас ушел целый час на то, чтобы разобрать кровать, состоящую из трех невероятно тяжелых и абсолютно не созданных для транспортировки частей. Кто-то задумал эту кровать так, чтобы она оставалась здесь и ее никуда не переносили. Кроватная сетка представляла собой соединение массивных деревянных досок — на ней можно было прыгать изо всех сил, и никто не услышал бы и скрипа. Эту кровать построили специально для таких вещей: для движения, тяжелых ударов ягодицами, для первых брачных ночей, диких и ретивых объятий — не для сна. Именно поэтому, кстати, на ней так хорошо спится. Ты сваливаешься под грузом усталости всех тех людей, что на ней выжимали из себя соки в течение сорока лет. Хотя никто, кроме меня, этого не знает. И что до меня, так я не закрываю глаза сразу: моя усталость всегда отступает перед необходимостью посмотреться в зеркало. Когда я разворачиваю к нему голову, каждый раз мне кажется, что вот-вот за округлостями моих выгодно собранных в кучку ягодиц я увижу белый комод, в который Инге убирала постельное белье, лампу в форме звезды и слащавую картину с блондинкой у окна. В такие минуты до меня будто доносится музыкальный микс из колонок, которому я бросала вызов, проигрывая в стереосистеме свою собственную подборку. В тот день я было решила, что кровать и вправду не сдвинется с места, что ее придется разрезать на кусочки, как это делали когда-то с малышами, решившими появиться на свет попкой вперед, тех, которых не получалось извлечь естественным путем. Даже после того как мы вытащили из койки с пять десятков гвоздей, каркас кровати треснул при попытке его приподнять. Затея казалась невыполнимой. Нам пришлось позвать на помощь пятерых русских, занимавшихся разборкой другой кровати в соседней комнате. Они походили на работников погребальной службы. Я посмотрела на паркет — он был светлее там, где только что стояла кровать — и подумала о том дне, когда эти настилы видели свет в последний раз. Тогда хозяйка была еще совсем молодой женщиной, и три четверти девушек, прошедших через эту комнату, еще даже не появились на свет. Собравшейся там пыли было столько же лет. Мы загрузили мебель в грузовик и отправились к себе, изнуренные и грязные. То был последний раз, когда я наслаждалась видом этого здания, этих комнат, кустов в горшках и улицы Вильмерсдорф. Последний раз, когда я вдыхала этот запах.
Вместо рассказа об этом я углубляюсь в описание невероятного блошиного рынка, где пару зеркал первоначальной ценой в четыреста евро (на что указывает этикетка сзади) нам отдали в пять раз дешевле. И эту лампу, эти полотенца, эту посудину для всякого хлама… Единственное из всего этого, от чего действительно пахнет борделем, — это покрывало, которое я прячу, как белое платье новобрачной, сохраненное после отмены свадьбы по трагическим причинам. Я ничем не могу оправдать его покупку, оно совсем не соответствует моему привычному вкусу. Его ценность лишь в моих сентиментальных воспоминаниях. Кажется, что эти чувства не объяснить, поэтому я и принимаюсь за эту книгу.
Да и нет у меня особого выбора, потому как после купания малыш кидается в мои объятия, голенький, как червяк, и хорошенько намачивает покрывало. Теперь нужно будет его постирать. Если вам нужно силой и против собственного желания перевернуть страницы своей жизни, доверьте это дело детям. Расставание начинается здесь.
И моя книга тоже.
Не стоило ходить туда, где жила женщина, носившая красивые длинные платья. С ней никто не разговаривал, никто даже не здоровался. Она воровала маленьких мальчиков. В ее доме их было полно. Полно маленьких мальчиков, которых больше никто не видел, которых больше никто не увидит, потому что она съедала их одного за другим. Женщина с красивыми длинными платьями была проституткой. Луи Калаферт. Механика женщины
Группа сквоттеров в старой больнице
Кричат: «Ничего вам от нас не добиться!
Дом наш, мы его не оставим,
Пусть застройщиков гнусная стая
Подальше из Кройцберга валит!» Ton Steine Scherben. Rauch-Haus-Song [2]
Season of the Witch, Donovan
Когда же я начала думать об этом всерьез? За всю мою жизнь меня посещало немалое количество дурацких идей, но мне кажется, что эта жила во мне всегда, более или менее осознанно.
Может быть, это началось само по себе двадцать пять лет назад, 14 декабря в городе Ножан. А может, на десять лет позже, когда я начала замечать разницу между девочками и женщинами. Возможно, это началось, когда я стала читать. Может, в тот момент, когда я поняла, что не смогу удержать Жозефа, и шагала грустная, в одиночестве, по заиндевелым улицам Берлина. Также вполне возможно, что этот роман начинается вот этой ночью: Стефан, приехавший навестить меня и несомненно жалеющий об этом, спит крепким сном рядом. Мало того, что он забрал себе все одеяло, так еще и издает глухой храп, отягощенный смыслом. Если я не в состоянии заснуть подле храпящего мужчины — храпящего потому, что ему уже не двадцать, — значит, я в который раз заплутала. Значит, вопреки всем ожиданиям и несмотря на мою любовь к Стефану, мне нужен парень с широко распахнутыми, свежими, новехонькими носовыми пазухами, что подразумевает — парень моего возраста. Возможно ли это?
Есть Жозеф. Жозеф. Вспоминать это имя в темноте, бесшумно произнести его, давая моим губам соприкоснуться, — это безымянная боль. И так, наверное, лучше. Может быть, не стоит упоминать Жозефа в этом романе. Когда кто-то уходит от вас, это как смерть, от которой невозможно оправиться, потому что лишь мысль о том, что этот человек на самом деле жив, рядом, но принял решение больше не существовать для вас, никогда не перестанет сыпать соль на рану. Это смерть. И я принимала участие в убийстве Жозефа так же, как старательно потихоньку убивала всех, кого люблю.