Шрифт:
Все это смешно, однако ничего достойного презрения в этом нет. Лицо его становится красивым, когда он сдерживает этот момент. Однажды вечером Бобби, выходя после встречи с ним, сказала мне со смехом, что он становится по-настоящему красивым, когда кончает. Действительно, он становится красивым — от убийственного шарма очень мягких мужчин в момент потери контроля над собой, когда на их лицах со скоростью света проносится импульс удушенной смерти. И эта интригующая тишина, когда он медленно передвигается во мне, сжимая и разжимая свои пальцы. Сразу после этого, скромно заворачивая потяжелевший презерватив в бумажное полотенце, он спросит: «Все хорошо? Не слишком было трудно?»
Нет, я не презираю Януса. У этого парня нет желаний, идущих дальше, чем поддаться своей маленькой фантазии о девушке, которая отказывает ему. Янус вовсе не похож на тех, кого мы презираем в Студии. И это легко, когда мужчина привязывает вас как попало своими неловкими пальцами. Даже легче, чем находиться на нужной стороне кнута, как Делила.
Вот, например, Олаф. Олаф — специалист по убитому времени. Мы недоумеваем, зачем требовать музыку Сати для фона, приходить одетым с иголочки, переворачивать Студию вверх дном, разыскивая самые экзотические инструменты, если по истечении двадцати минут его активность медленно сходит на нет. Мужчина записывается на десять часов вечера, мы вполне законно предполагаем, что у него был весь день на то, чтобы подумать, чего же ему хочется, — но нет.
Обычно мое милостивое настроение испаряется довольно быстро, пока я, привязанная как попало, жду, что у него появится хоть какая-нибудь идея. Не нужно быть специалистом садомазохизма, чтобы догадаться, что он ничегошеньки в этом не понимает. Некомпетентность, возбуждение и желание, чтобы все прошло наилучшим образом, делают его криворуким. Какой толк, что он портной по профессии: узлы он завязывает слишком слабо или слишком туго. От этого хочется либо смеяться, либо врезать ему. Он добрый малый, да и я сама слишком добрая, поэтому я разрешаю ему привязать себя за шею, хоть и постоянно боюсь потерять равновесие и закончить повешенной, как Дэвид Кэррадайн, — незавидная участь. Спорим, что с его техникой и количеством времени, потраченного на завязывание узлов, я успею умереть пять раз, пока он сообразит, как освободить меня.
Даже его манера шлепать по заднице выдает нехватку техники: ему самому больнее, чем мне. Он быстро выдыхается и остается не у дел. Я раздраженно смотрю, как он с трудом барахтается в протоколе доминирования, в которое ввязался по собственной воле. Он ломает голову так неприкрыто, что мне самой становится неудобно. И так как он всегда приходит под конец моей смены, когда я уже истратила все терпение на других клиентов, мое смущение быстро превращается в бешенство. Или в презрение, раз мы об этом. Олаф, пупсик мой, дорого все-таки выходит: двести евро за то, чтобы выглядеть новичком! А он стоит как неприкаянный и думает, каким же должен быть следующий этап. Нет бензина — остановимся.
— Что мне теперь делать с тобой?
— Что тебе теперь делать со мной?! — плююсь я через плохо затянутый кляп.
— Чего тебе хочется?
Полностью привязанная, я ошарашенно таращусь на него:
— Но… я не знаю!
— Хоть какое-нибудь предложение?
— Но… нет, ну честно, нет у меня предложений! Я же тут в подчинении!
Олаф почесывает черепушку. Мало того, что я не помогаю ему, но я еще и осуждать его буду скоро, поэтому он, вооруженный гибкой плетью, использовать которую не решается, начинает прогуливаться по Студии со мной на поводке. Даже с запястьями, связанными за спиной, и щекой, касающейся теплого линолеуму, нельзя сказать, что я нахожусь в прямо-таки самой некомфортной позиции.
— Ну тебе же должно чего-то хотеться, — замечает он, присев на край скамейки и натянув поводок с другой стороны. Сидит он как старичок, остановившийся в общественном парке, чтобы его собака могла покакать.
Даже вне Студии наивно спрашивать у проститутки, чего ей хочется. Как и любой другой работяга, проститутка ответит, что ей хочется «на каникулы». В Студии же пресыщение всем принимает другие размеры. Я не особо сгораю от желания быть исхлестанной, и мне не хочется втихую шевелить пальцами ног и рук, чтобы избавиться от мурашек по всему телу. Я милостиво соглашаюсь на это, потому что это игра, только вот не надо заставлять меня проявить инициативу. Кто-нибудь уже слышал о господине, спрашивающем мнение у своей подчиняющейся партнерши? Или о доминанте, у которого кончились идеи? В таком темпе Олаф скоро начнет готовить себе шпаргалки для зубрежки накануне своего визита.
— Хочешь, я развяжу тебя и дам связать себя?
— Ну… нет. Я тут рабыня. К тому же я совсем не умею доминировать.
И главное, черт возьми, нельзя меняться ролями вот так, наугад, от отсутствия вдохновения. Нельзя требовать от проститутки компенсировать недостаток творческого потенциала клиента, особенно в Студии, где правила обговариваются заранее. Есть девушки вроде Маргарет, способные и на то, и на другое. Ее бы привела в восторг идея перехватить хлыст в свои руки. Она была бы рада заставить его искупить свою неловкость вот таким образом — спонтанно. Однако Маргарет — хамелеон публичного дома, одаренный ну просто восхитительной способностью адаптироваться. Хуже работника для Студии, чем я, не найти: когда мне дают роль, я не предпринимаю никаких попыток выйти за ее пределы. Моя инициативность засыпает, как старый кот перед камином. Но Олаф тонет и тащит меня за собой, так что мне приходится вздохнуть:
— Ну не знаю, почему бы тебе не попробовать бамбуковую трость?
Я дарю себе немного спокойствия и с радостью громко считаю вслух для Олафа, который перестал скучать. Когда он брызгает спермой мне на бедро, на смену раздражению приходит облегчение. Я даже оживляюсь. На часах видно, что нам осталось еще четверть часа, и я извиняюсь перед ним:
— Знаешь, все можно попробовать, но ты должен предупредить меня заранее. Если хочешь меняться ролями, я должна подготовиться к этому: я не могу прыгать от подчинения к доминированию вот так.