Шрифт:
Руфь стояла в дверях и смотрела на него. Раде, которого она называла Ядо даже после того, как два месяца назад в первый раз произнесла звук «р» и уже перекатывала во рту и мамино французское «р», был не одним человеком, а двумя. Тогда, когда он в трусах, дома, или в деревенских штанах-чакширах, или в серой рабочей одежде, которую надевал, если в свободные воскресные дни перетаскивал дрова или уголь в подвалы домов между Илицкой площадью и улицей Палмотича, Радо-Ядо был добродушным джинном, который весело покрикивал, передразнивал того некрасивого толстого друга Маленького бродяги, брал Руфь на руки и подбрасывал вверх, почти до самого потолка, а она визжала от радости и волнения.
Другой Ядо, страшный Ядо, как раз сейчас стоял прямой и крепкий, как деревянная палка, весь превратившийся в железнодорожную форму, с синим ледяным взглядом, который ее пугал, потому что ей казалось, что Ядо на нее сердится. Но она не убегала, и представляла себе его усы под своим носом, и чистила от невидимых ворсинок невидимую фуражку – только это у нее как-то не получалось, а Руфь, если у нее не получалось в кого-то превращаться, всегда сама это знала. Вообще-то ей было грустно, что тетя Амалия жарит яйца вместо того, чтобы играть с ней в дамочек.
В это время Ивка была уже на Петриньской, в полиции. Начала она с того, что сказала привратнику, мрачному, с низким лбом, которому, похоже, отрезали язык:
– У меня муж пропал!
Он ей ничего не ответил, просто молча пялился перед собой даже тогда, когда Ивка повторила громче:
– У меня муж пропал!
А когда она попыталась пройти мимо него, он сделал шаг в сторону, чтобы преградить ей дорогу, и Ивка врезалась в него, отскочила от его пуза, твердого, как герцеговинская скала, на нее дохнуло нафталином и чесноком, и она чуть не упала навзничь.
Поняв, что так ей не пройти, она стала ждать, когда появится кто-нибудь, кто ей поможет:
– У меня муж пропал!
Она повторяла это всякий раз, когда видела кого-то похожего на официальное лицо, а потом появился представительный жандарм, как из журнала мод, настоящий богатырь, по образу которого наш Иван Мештрович [31] создаст, если еще не создал, статую сербского героя с Каймакчалана.
– У меня муж пропал!
Крикнула она ему вслед, и жандарм вернулся:
31
Всемирно известный хорватский и югославский скульптор.
– А откуда он пропал?
– Сегодня утром не вернулся домой.
– Из кафаны? – улыбнулся красивый жандарм.
В тот момент ей захотелось солгать, потому что это же стыд и срам – признаться незнакомому человеку в том, что у нее такой муж, который каждую ночь проводит в пивной, но она вовремя поняла, что в этом нет смысла: она все-таки в полиции, им нельзя лгать, если она хочет, чтобы они нашли Мони.
А этого она желала больше, чем чего бы то ни было в жизни. Дорогой Мони, добрый Мони, повторяла она в смертельном страхе, что может остаться с Руфью одна. Пока она спешила к Петриньской, ей виделось, как он, весь окровавленный, лежит в придорожной канаве или как у него, когда он, пьяный, шел по темной улице рядом с пивоварней, украли бумажник, а когда он попытался его вернуть, воткнули нож между ребрами, или же что у него просто-напросто случился удар, что он мертв, без документов в карманах, люди не знают, кому надо сообщить, что он лежит в городском морге, в прозектуре, среди младенцев с деформированными головами и несвежих самоубийц, или на каком-нибудь полицейском складе, там, откуда жены выходят вдовами. Она должна сказать правду, чтобы стереть все эти страшные картины и найти его, живого и здорового:
– Да, из кафаны! – сказала она и посмотрела жандарму прямо в глаза. Ивка еще никогда так ласково не смотрела ни на какого мужчину. Но сейчас пришлось, мама ей это простит, если сейчас глядит на нее с неба.
Он отвел ее на второй этаж, к кабинету номер двенадцать.
– У меня муж пропал!
Из кабинета номер двенадцать без каких-либо дополнительных вопросов ее направили на второй этаж, в кабинет в самом конце коридора, к следователю Третьего отдела Владимиру Хорватху, как сообщала табличка на его двери. Это был истощенный пожилой мужчина с лицом, похожим на покрытую пылью сморщенную сухую сливу. Он сидел за столом точно под скошенным окном на крыше здания, читал газету и курил, как человек, который в последние двадцать лет, ну, или уж по крайней мере со дня убийства престолонаследника в Сараеве, не занимался никаким делом, а просто сидел и старел.
– Имя, фамилия, год рождения, цвет волос, цвет глаз, особые приметы, будьте любезны, все по порядку! – продекламировал он, как официант, перечисляющий виды салата, с ручкой наготове и обычной школьной тетрадкой на столе.
Танненбаум, урожденная Зингер! Услышав фамилию, он было оживился, но почти тут же впал в глубочайшую летаргию. Записал все сведения, однако каждым движением руки, каждым подавленным зевком, заметным по подергиванию его огромных ушей, покрытых сеткой синих и красных капилляров, каждым взглядом на входную дверь или на фотографию короля Александра и королевы Марии – абсолютно всем этот начальник Хорватх давал понять, что ему и в голову не придет разыскивать какого-то Зингера, Танненбаума, или как там его, и что, как только женщина покинет кабинет, он вырвет из тетради исписанный лист и бросит его в корзинку для мусора.
Она видела это и чувствовала, как растет в ней ярость.
– Зингер, Зингер, – задумчиво повторил сухощавый следователь, когда все уже было записано и подписано.
– Да, Зингер! – вскрикнула она. Хорватх испугался и вскочил со стула. Размахивая руками, словно в здании пожар, двинулся он по коридору, ища кого-нибудь, кто уведет отсюда эту истеричку. Подбежали двое, схватили Ивку под руки и потащили на первый этаж. Она рыдала все время, пока снова не оказалась на улице. Тут она быстро взяла себя в руки, опасаясь, как бы не столкнуться с кем-нибудь из знакомых.