Шрифт:
— Квартира Ерошиных.
— Татьяна Степановна, здравствуйте, это я, Виктор Новиков, извините меня, пожалуйста, — торопливо, на одном дыхании проговорил он.
— Да, Витя, я вас слушаю… — Голос ее звучал спокойно, мягко, как будто она ничуть не удивилась его звонку.
— Я только хотел узнать, как Надя…
— Сейчас я позову ее.
И опять несколько секунд ожидания — маленькая передышка, возможность прийти в себя. И наконец Надин голос:
— Витя, как хорошо, что ты позвонил! Это я, наверно, наколдовала. Ты веришь, что я умею колдовать?
— Верю, — сказал Новиков.
— Правда, правда, мне так хотелось сегодня поговорить с тобой!
Как легко, как естественно произнесла она эти слова! Что скрывалось за ними? Только ли дружеская привязанность, только ли желание поделиться своими переживаниями?
— Витя, ты меня слушаешь? Почему ты молчишь?
— Я не молчу.
Она засмеялась, и опять так легко, так счастливо прозвучал ее смех, что Новиков улыбнулся.
— Ну как ты? Все в порядке? — спросил он. — Не струсила?
— Нет, нет, даже самой не верится! Ты даже не представляешь, как здорово все было!
Ну да, конечно, она еще находилась под впечатлением своего прыжка, под впечатлением всех сегодняшних событий, она еще жила ими, и ей сейчас было нужно рассказать об этом, а кому — это, наверно, не так уж важно…
Ревность, которую испытывал он сегодня, работая в солдатской столовой, снова всплыла, поднялась в его душе, и эта ревность вдруг придала ему решимости.
— Я весь день думал о тебе, — сказал он.
Как насторожилась, наверно, сейчас телефонистка на коммутаторе! И дневальный смотрел на него во все глаза уже даже не с удивлением, а с восторгом.
В трубке Новиков слышал Надино дыхание. Он ждал, что она ответит. От ее ответа сейчас зависело многое.
— Весь день, — повторил он.
— Я знаю, — тихо сказала она каким-то странно изменившимся грудным голосом. — Я знаю.
Снова наступила пауза.
— Ты почему молчишь?
— Нет, это ты молчишь!
Им вдруг стало весело. Слова, казалось Новикову, теперь больше ничего не значили — имела значение лишь интонация, с какой они произносились.
— Витя, скажи мне еще что-нибудь.
Как будто невидимая нить вдруг протянулась между ними — сколько потаенного смысла, замирая от нежности, угадывал сейчас Новиков в каждом ее слове, в каждом звуке ее голоса!
— Витя…
Но что мог сказать он под неотрывным взглядом дневального? Новиков потерянно молчал, не в силах преодолеть неловкость.
— Надя… — только и сказал он и опять умолк.
— Ну хорошо, тогда я скажу, — вдруг с какой-то отчаянной решимостью произнесла она. И уже совсем тихо, почти шепотом: — Я тебя…
Она выговаривала эти слова медленно, раздельно, словно одновременно выводила их пальцем на запотевшем стекле. И Новиков болезненно сжался, представляя, что каждое ее слово сейчас ловит телефонистка.
— Я тебя…
— Надя!
Он хотел сказать: «Не сейчас, не по телефону, потом…» Но не успел договорить. Надя сама оборвала свою фразу и засмеялась:
— Ладно, ладно, я пошутила.
И тут же, сразу, в трубке раздался щелчок — Надя нажала на рычаг телефона.
Новиков медленно опустил трубку. На трубке был отчетливо виден влажный, стремительно исчезающий, сжимающийся след его ладони…
9
Во взводе давно уже знали, что Новиков бывает в доме у Ерошиных и занимается с дочерью комбата, помогает готовиться ей в институт.
— Ишь ты, учитель, — тихоня-тихоня, а всех нас обскакал, — острил Головня. — Одно слово — высшее образование, не то что мы, серые люди. Глядишь, скоро и в родню к комбату попадешь!
На самом деле знакомство Новикова с семьей комбата нисколько не изменило его положения во взводе: наравне с другими он по-прежнему мыл полы в казарме и драил умывальник, получал, случалось, наряды вне очереди и по-прежнему каждый раз, выходя из казармы, был вынужден отпрашиваться у сержанта Козырева. Более того, сержант Козырев теперь стал по отношению к нему даже еще требовательнее, придирчивее, жестче, чем прежде, он словно показывал свою принципиальность: мол, комбат комбатом, а я свое дело знаю, все эти домашние знакомства и все такое прочее меня не касаются… Сержант Козырев был гордым человеком и, наверно, больше всего опасался, как бы кто-нибудь не подумал, что через Новикова он заискивает перед комбатом. И Новиков хорошо понимал это и не обижался, не сердился на Козырева за излишнюю строгость.
Иногда Новикову вдруг неудержимо хотелось, чтобы Надя как-нибудь хоть на минутку заглянула к ним в казарму, посмотрела, как он живет.
Впрочем, казарма бывала очень разной; казалось, на протяжении суток она успевала измениться несколько раз.
Была казарма ночная, с притушенным, тусклым светом, с храпом, с густым запахом сена, которым набивались солдатские матрасы. Каждый раз, когда выпадало Новикову дневалить и он оставался один на один со спящей казармой, его поражало странное противоречие, несоответствие между этим тяжелым храпом, мощными телами, бугрящимися под одеялами, между этими волосатыми ногами с огромными ступнями и панцирно загрубевшими ногтями на пальцах, которые то тут, то там высовывались из-под простынь, и детским, беззащитным выражением лиц, ребячьей припухлостью губ, сонным мальчишечьим румянцем…