Шрифт:
Горохов уже третий год служил в его роте, осенью его ждет увольнение в запас — с каким чувством он будет расставаться с ротой, со своим командиром?
Странное все-таки это ощущение — стоять рядом с человеком и понимать, что у тебя нет возможности узнать, о чем он сейчас думает; смириться с тем, что его сокровенные мысли так и останутся для тебя тайной…
Сержант чиркнул спичкой, закурил — огонек сигареты осветил его скуластое, круглое лицо.
— Почему курите в присутствии командира? — сухо сказал Афонин. — Надо спрашивать разрешение.
— Виноват, товарищ капитан, исправлюсь, — отозвался сержант, и опять в его голосе послышалась Афонину едва уловимая насмешка. Сигарету сержант не погасил, только спрятал в кулак.
Афонин спустился с крыльца и пошел прочь от казармы.
Он шел, задумавшись, и вздрогнул, когда за своей спиной услышал шум машины. Он обернулся и хотел отступить в сторону, но в следующий момент резкий свет фар ослепил его. Шаркнув шинами, возле него затормозил «газик».
Афонин еще щурился от яркого света, еще не мог разобрать, кто сидит в машине, когда услышал голос Трегубова:
— Ты что это, Афонин, по ночам разгуливаешь, как лунатик?
Афонину показалось, что кто-то хмыкнул в машине рядом с Трегубовым, — только сейчас он разглядел, что там сидит командир второго батальона майор Воронов. Лицо у него было серьезное, без тени улыбки.
— Да так… — замялся Афонин. — Порядок в роте проверял…
Он чувствовал себя неловко, смущенно, словно его застали за каким-то недозволенным занятием.
— Ну-ну, если порядок — это хорошо, — весело сказал Трегубов, — а то я думал: может, жена уже домой не пускает, — добродушно пошутил он, но Афонину и в этой шутке почудился какой-то скрытый смысл. Ему хотелось, чтобы его поскорее оставили одного.
— А мы с танкодрома, — сказал Трегубов. Он был явно в хорошем расположении духа. — Учти, Афонин, во втором батальоне две роты на «отлично» отводились. Смотри не подкачай. А сейчас садись, подвезу до дому…
— Нет, нет, — торопливо сказал Афонин, и брови его нервно дернулись. — Я уж лучше пройдусь… Пешком…
— Ну, как знаешь… Спокойной ночи.
Машина рванулась с места, и Афонин опять остался один.
9
Пока фигура Афонина не исчезла, не растворилась в темноте, майор Трегубов молчал. Эта ночная встреча хотя и удивила, но и порадовала его — в конце концов, не каждый командир добровольно без особой надобности поднимется ночью, чтобы проверить свою роту.
Потом он спросил Воронова:
— Почему вы мне как-то сказали, что Афонин считает, будто вы перешли ему дорогу? Что вы имели в виду?
— Да то и имел, — отозвался Воронов. — Только история эта давняя, стоит ли ее ворошить?
— Я, кажется, последние дни только тем и занимаюсь, что ворошу давние истории, — усмехнулся Трегубов. — Так что рассказывайте…
— Ну, ладно. История эта произошла на стрельбах… Не знаю, говорили ли вам, что ротными мы с Афониным стали почти одновременно: я — чуть пораньше, он — немножко позже, но именно потому между нами все время шло как бы негласное соревнование. Каждый из нас хотел видеть свою роту отличной. Ну и стрельбы эти многое должны были определить. Жарища, помню, стояла тогда адовая. До брони дотронешься и сразу руку отдергиваешь — обжигает. Так и казалось — снаряды сейчас сами собой начнут рваться под таким солнцем. Но жара — это еще полбеды, а пыль! После первого выстрела уже ничего не видно. Если с первого снаряда не поразил цель, на остальные два не надейся, наугад приходилось стрелять. Ну и понятно, нервы у всех в такой денек были напряжены до предела. Наши роты, моя и Афонина, на полигон вышли одновременно, соседями оказались: его танки по центру шли, мои — на левом фланге. Так что время от времени я в его сторону поглядывал, и получалось, что у моих ребят дела вроде бы получше идут. Тянула, короче говоря, рота на отличную. Но больше всего беспокоил меня один солдат, до сих пор помню его фамилию — Парамонов…
«Газик» уже затормозил у гостиницы, и Воронов вопросительно посмотрел на командира полка.
— Продолжайте, продолжайте. Что там у вас приключилось с этим Парамоновым?
— Так вот. Я еще когда взводным был, он у меня во взводе служил наводчиком. Была у него одна особенность, впрочем не такая уж и редкая. Пока тренируется, все идет нормально, все упражнения только на «отлично» выполняет, ну в крайнем случае на «хорошо», не ниже. Как только начинаются зачетные стрельбы боевыми снарядами, так словно подменяют человека. Волнуется. Ну прямо как в лихорадке. Поговоришь с ним, успокоишь, убедишь не волноваться — кажется, все понял. Как в машину сел — все словно вылетает из головы. Я один раз специально с ним за командира танка был на стрельбах, специально наблюдал. Торопится, суетится, команд не слушает — что с ним делать, не знаю. Вот этот Парамонов меня больше всего беспокоил. Я его нарочно напоследок оставил. Думал — увидит парень, что все хорошо отстрелялись, и успокоится. Вообще, знаете, Владимир Сергеевич, я уверен: настроение солдата — это великая вещь. Не всегда только мы это учитываем, а зря…
Трегубов заинтересованно посмотрел на Воронова. Он только что думал о том же. Он не мог не оценить той уверенности, даже лихости, с которой водили сегодня в темноте свои машины танкисты второго батальона. Казалось, они испытывали удовольствие оттого, что было кому показать свое мастерство, свое искусство. А впрочем, почему «казалось»? Наверно, и правда испытывали… Сам Трегубов ведь когда-то тоже переживал нечто подобное. Да и сейчас он не прочь был при случае блеснуть своим умением…
— Простите, я отвлекся, — сказал Воронов. — Надеялся я, значит, что успокоится Парамонов. А получилось наоборот. Потому что вышло так, что от его результата зависело — вытянет рота на «отлично» или нет. При такой ситуации и спокойный человек разволнуется. А тут еще солдаты, как водится, его своими остротами донимают: держись, Парамоша, на тебя, мол, вся Европа смотрит… Я ему опять говорю: «Главное, не волнуйтесь, держите себя в руках». Он послушно кивает. И смотрит вроде со смыслом. Садится в танк и — что вы думаете? — все снаряды отправляет в белый свет как в копеечку! Ну что ты будешь делать! Надо же, чтобы человек когда-нибудь переломил себя. Я — к командиру батальона, к командиру полка полковнику Коновалову: так, мол, и так, разрешите Парамонову перестрелять. Разрешили.
— Скажите лучше, что роту на отличную тянули, — добродушно усмехнулся Трегубов. — Я ведь сам и ротным был, и комбатом был — знаю, как это делается.
— Ну, пусть так, — согласился Воронов. — А кому от этого хуже? Солдату лишняя тренировка. А так он, знаете, порой вроде пловца, который на суше учится плавать. Часто ли солдату боевыми доводится пострелять? Ну, ладно, это я к слову. А тогда говорю Парамонову: «Учти, до тех пор с полигона не уйдешь, пока со своим мандражом не справишься. Понял?» И он, видно, поверил, что это не последняя его попытка, а раз не последняя, не решающая, так чего ж волноваться — и первый же снаряд точно в мишень уложил. Короче говоря, подсчитали мы всю эту арифметику — выходит, рота наша отстрелялась на «отлично». И тут как раз является Афонин, весь в пыли, потный, лицо осунулось. И губы дрожат от обиды — ну в точности как у ребенка. «Это, — говорит, — нечестно. Так, — говорит, — и моя рота стала бы отличной». Казалось бы, какое ему дело — его роте по результатам тех стрельб до отличной было тянуться, как мне до японского императора. Афонин и сам только на «хорошо» отстрелялся! Так нет, пришел справедливость восстанавливать. Его тогда комбат осадил. «Вы бы, — говорит, — Афонин, лучше смотрели, что у вас в роте делается, а с другими ротами мы сами разберемся». Так он не успокоился: и на собраниях потом выступал, и на совещаниях, всех обвинял, и Коновалова в том числе, и в газету окружную написал, потом корреспондент к нам даже приезжал, разбирался… Вот с тех-то самых пор Афонин и считает, что я ему дорогу перешел…