Шрифт:
Когда охрана покинула баржу, Сомов сел в лодку и подплыл к борту:
– Которая Руднева – на выход! – не поленился подняться и снова спуститься – охота пуще неволи; усадил в лодку. Объяснил:
– Вами очень заинтересовались, очень. Считайте – повезло.
– Я все равно ничего не скажу.
– Так оно и лучше, я бы сказал – слаще!
Вера посмотрела с недоумением, подумала: «Пьян, наверное, сволочь. Ну да и черт с ним. Что он мне сделает?» Бормотанья Венедикта не слышно было, плеск весел глушил, но замыслы унтера выглядели не безобидно: «Плотненькая какая… – шептал, – в то же время – пухленькая. Восторг какой… Опыт подсказывает – нетронутая. Ну, это щас наверстаем, это – наше…»
На берегу стоял грузовик, в нем шофер, молодой казак. Подтянув лодку, спросил безразлично: «Как всегда, господин унтер-офицер?» – «А то не знаешь, дурак? Стели матрас». – Голос Венедикта дрогнул, он вспомнил слова: «Восторг любви нас ждет с тобою…» – и даже мелодия зазвучала в ушах, лихорадочно начал срывать одежду, пуговицы на брюках полетели в стороны, треснул рукав гимнастерки. По лету кальсон и рубахи не носил, трусов тоже – что зря время терять. Когда остался голый и мелким шажком двинулся к Вере, казак даже глаза закрыл: уж сколько раз видел и ко всему привык – вою Венедикта, воплям очередной жертвы, к одному не мог привыкнуть: ноги и туловище у старшего унтер-офицера, как всегда, были покрыты чирьями, они у бедолаги никогда не проходили, и, кто знает, может, смирился с ними, как смиряется человек с волосатой грудью, например…
– Ну? Чего застыла? Сейчас почувствуешь разницу! – Он имел в виду себя – какую разницу могла почувствовать Вера? – схватил за рукав: – Давай сама, я люблю, когда сама, а то срывать, то, сё… Нехорошо. Чего ждешь, стерва! – нанес удар по ребрам, она вскрикнула, упала, начал задирать ей юбку, срывать исподнее – верх его не интересовал. Вера кричала, отбиваясь, снова ударил и яростно раздвинул ей ноги. – Ну, ну, – шептал, давясь, – налезай, налезай, а то у меня подходит, подходит, большевичка х…!
Казак отвернулся. Вечер падал на реку, солнце зашло, и заря догорала уже за лесом. «Папа, папочка!» – кричала Вера, извиваясь под насильником, и вдруг над рекой поднялся огромный столб пламени, донесся раскатистый взрыв. «Ну, все, мне хорошо, а тебе, дура? Непонятливая…» – встал, натянул брюки и неторопливо направился к пулемету, знал: сейчас кто-нибудь спасется, не без того. Не дадим спастись…
Только теперь поняла Вера, осознала, что случилось с баржой. С окаменевшим лицом, полуголая, стояла она по колено в воде и смотрела, как дымом закрывает фарватер и горящие комочки сыплются в воду. Потом послышался плеск, и трое вышли на берег – лиц не видно было, да и не знала никого из арестованных. Ударил пулемет, зверская рожа Венедикта подрагивала в такт, гладь реки вспороли длинные очереди, и люди мгновенно исчезли.
Баржа догорала…
К концу XIX века дела Дебольцовых пошатнулись: металл окончательно перестали брать из-за вредных примесей, завод пришлось закрыть; земли, правда, оставалось много, но прибыльного хозяйства на ней не вели – никто не желал этим заниматься, и потому отдавали в аренду, а чаще – просто в залог. За счет этого содержали в гвардии сыновей и достойно выдавали замуж дочерей, однако платежи по залогу совершались из года в год все реже, в конце концов от двух тысяч изначальных десятин оставалось около восьмисот – лес в основном, но и его постепенно сводили – кругляк был прибыльнее всего: деньги давал мгновенно. По этим остаткам былого величия и пробиралась рано поутру несмазанная телега, на которой восседали Дебольцов, Бабин, Надя и возница, наглый малый лет тридцати с картофелиной вместо носа и мелкими веснушками на щеках. Был он чем-то неуловимо похож на Алексея. Ехали молча, только иногда веснушчатый запевал диким голосом какую-нибудь революционную песню. Вот и сейчас горланил что было мочи о товарищах, кои должны идти в ногу непременно смело и при этом еще и духом крепнуть. Правда, следующий куплет выходил вполне оригинально: «Вышли мы все из народу, а как нам вернуться обратно в него?» – вопрошал, кося наглым глазом в сторону Алексея.
Места здесь были душевные: прозрачный лес, поляны, поросшие земляникой, – ее красные россыпи то и дело пробивались сквозь темную зелень лугов – чистый воздух и полное отсутствие комарья. «Хорошо… – задумчиво проговорил Бабин. – Будто в детство вернулся».
– Во-во, детство… – охотно вступил в разговор возница. – Я – тож памятливый, я славно помню вас, барин, – улыбнулся Алексею, – в костюмчике бархатном, и гувернер позади. А я – всего на год вас и молодее – держу блюдо с ягодой, а вы это блюдо жадно жрете!
– Будет врать-то… – отмахнулся Дебольцов.
– Врать?! – закричал веснушчатый. – Ну уж, подвиньтесь! Страшная правда, барин, состоит в тем, что папаня ваш, Александр Николаевич, генерал-майор и кавалер, – только и занимался, что у моей мамани-покойницы, царствие ей небесное, наслаждений искал! И оттого, Алексей Александрович, мы с вами братья единокровные, уж не взыщите!
– Хватит молоть. – Дебольцов отвернулся, нахмурился. Подобрали «братца», напоролись… Пешком бы идти, да ведь Надя устала… Черт знает что такое… Случайность, называется. Вот тебе и случайность!
– Молоть! – заорал возница. – Ладно. Товарищи-господа, глядите! – повернулся в профиль. Для убедительности еще и пальцем потыкал в щеку: знай, мол, наших.
Он и вправду был похож, спорить тут было не с чем.
– Ефим Александрович, – снял картуз. – Ну, само собой – по матери моей я – Мырин. Хотя имею – по установлению истинной народной власти зваться правильно: Де-боль-цов!
– А не боишься, что за принадлежность к дворянской фамилии тебя новая власть упечет? – поинтересовался Бабин.