Шрифт:
Учился он отлично. Однако школьные задания его не очень интересовали, он считал их серыми, банальными, даже глуповатыми. Кроме истории. История была единственным предметом, который он действительно ценил. Он легко запоминал все даты, погружался в какой-нибудь исторический период, в котором, казалось, улавливал нюансы, проблемы, настроения. Он предпочитал Средневековье, и когда узнал, что люди того времени давали имена колоколам и мечам, очень обрадовался, потому что тоже давал имена камням. Так работает детское воображение: оно наделяет нас, камни, личностью, о которой мы никогда не мечтали, и мы наслаждаемся звучанием наших имен: Сильный, Светлый, Радостный; наша стена превращается в шкальный альбом. На протяжении всей начальной школы он с одинаковым удовольствием изучал эпоху викингов и последствия Второй мировой войны. История всегда вызывала у него острое ощущение счастья, ему казалось, что он попал в неизвестную страну. Ему предстояло изучить иной язык, иной способ питания, иной способ мышления, иное отношение к пространству, к чувствам. История была путешествием на неизвестный континент, и все же она прекрасно отражала его собственные представления о реальности. Он чувствовал себя звеном в длинной цепи, как будто занял свое место в огромном хороводе, что сформировал мир до его рождения. Ему нравилась эта мысль — что он находится между тысячами прожитых и будущих жизней. Ибо тогда он уже не был последним. Иногда он касался нас, камней, кончиками пальцев, аккуратно, как будто прикасался к останкам своих предков — и это было правдой, камни — останки прошлого. Об этом он не рассказывал никому.
Он чувствовал, что какая-то граница отделяет его от ровесников. Он очень легко пробивал человеческую толщу. Замечал чей-то взгляд, меланхолию, ожидание, чувство неполноценности, тайную любовь, страх. Он вынюхивал других, как животное. Но старался оставаться человеком, чтобы избежать отвержения, потому что, как он догадывался, высокочувствительные люди — легкая добыча. Он сразу заметил паренька своего возраста, державшегося особняком. Паренек, вероятно, был не из их долины. А может, только что переехал. В любом случае его никто не знал. Он наблюдал за тем, как другие смотрят на него, оценивают, и понимал, как опасно быть вне общества. Новенький уже несся за своим шарфом, который свернули и передавали по кругу, как воздушный шарик. Он подпрыгивал, тянул руки, но шарф подкинули слишком высоко. И тот оказался в руках мальчика. Он хотел помочь новенькому — тот уже бежал к нему, — но поступил наоборот, подчинился норме поведения. Он со всей силы бросил шарф ребятам, новенький круто развернулся и не удержался на ногах. Он не сразу поднялся, плакал от отчаяния, и всех во дворе охватило злобное ликование.
Эта сцена преследовала его. Ему приснился кошмар; посреди ночи он проснулся, спустился по лестнице и сел рядом с отцом, который листал журнал, посвященный разным хозяйственным инструментам (как обычно). Он возненавидел это судилище и возненавидел себя. Если бы он был Ричардом Львиное Сердце, подумал он, то никогда бы так не поступил. Он отчетливо слышал плач новенького, как будто тот стоял у него за спиной в гостиной. На следующий день он естественным образом снова стал самим собой. Постоял у класса и отдал шарф новенькому на глазах у всех учеников. И услышал, как прозвучало слово «предатель», а новенький не взял шарф, и тот тяжело упал на пол. «Я не завоевал дружбу новенького и потерял расположение остальных», — подумал он и в глубине души совсем не удивился. Он чувствовал себя не таким, как все, и не таким, как этот «другой» мальчик. Пришло время признать это. Нужно было вести себя осторожно.
Он думал о вещах, которые, казалось, никого не интересовали. Школьный двор был отделен от улицы каменной стеной. Он мог неподвижно стоять перед ней, размышляя, как заделать бреши. Слова, которые использовал отец, когда они возводили стену, крутились у него в голове, ему нравились эти слова: уступ, напуск, поясок, ниша. Он хотел подойти совсем близко и прильнуть к камням, прижаться к ним лбом. «Распластаться», — подумал он, но сдержался. Он должен был затаить свою доброту и стать частью компании, загладить эпизод с шарфом. Ребята гоняли мяч, значит, надо тоже гонять мяч. Поскольку он знал, что от окружающих можно ждать чего угодно, ему хватило ума слиться с ними и таким образом избежать порицания. Он высказывал свое мнение, когда это было необходимо, шутил со всеми на переменах, но думал о Крестовых походах, стоя в очереди в столовой, учился отлично, но старался не быть занудой. Единственное, чего он не мог выносить, — несправедливость. Это было пределом его доброты. Когда однажды в классе в очередной раз стали издеваться над новеньким, он напрягся и предупредил, что дальше так не пойдет, что нельзя издеваться над человеком. Его ледяной голос умерил всеобщий пыл. Он даже приобрел черты лидера и не знал, что с этим делать. Он никому не признался, что на секунду задумался о том, какой страшный вред эта стая могла бы причинить его брату-малышу.
Он пригласил школьных приятелей в гости. Всех, и новенького тоже. После отъезда старших детей родители еще никогда не принимали у себя ребят. Мать накупила лимонада, отец всем сделал ходули. Их сын упал, потому что от необычного положения у него свело ногу, но не обратил внимания на смех остальных и почувствовал непреодолимую нежность. Мать, помогая ему подняться, отряхнула ему рубашку. Она улыбалась. И ничего плохого не могло случиться, пока она выглядела такой счастливой. Она упивалась шумом, кормила детей, выступала заводилой в играх. Как давно у его родителей не было гостей? Для него все банальные события маленькой жизни обретали чуть ли не историческое значение: день рождения, школьный праздник, табель с оценками, стрельба из лука (чтобы стрелять из лука, нужно держаться прямо, видеть, хватать, понимать, и все это когда-то малышу доступно не было). Банальность после испытаний, через которые прошла семья, уже сама по себе казалась праздничным событием. Младшему это нравилось и в то же время подавляло. Он чувствовал себя узурпатором. Он про себя извинился перед малышом. Прости, что занял твое место. Прости, что родился нормальным. Прости, что я живу, а ты умер.
Иногда по утрам он чуть дольше не вставал с постели. Расслаблял мышцы шеи, медленно поджимал ноги и разводил их в стороны, насколько это было возможно, прижимая колени к матрасу. Старался почувствовать, что когда-то чувствовал малыш. Он оставался лежать в таком положении, его взгляд блуждал, он прислушивался к каждому шороху, к шуму реки, к царапанью на чердаке, где жили летучие мыши, пока мать не звала его к завтраку.
Старшие брат и сестра приезжали на каникулы. Младший демонстрировал результаты их с отцом трудов. Он звал их в дровяной сарай, показывал, как жужжит пила, улыбался, когда видел, как они отшатывались от крутящегося механизма. «Лезвия острые», — говорил он. «Убери подальше», — мягко советовал старший брат. Он обожал, когда они приезжали домой, но несколько недель спустя все же испытывал облегчение от того, что они уезжали. Наконец-то он мог вернуться в свой уютный мир. На время каникул он смирялся с тем, что перестает быть в центре внимания родителей. Он отходил на второй план, и это было совершенно естественно; пока говорили старшие, он помалкивал. В споры не вступал. Он знал, что это временно. Старшие брат и сестра знали, каково это — жить без душевного равновесия, а он нет. Этого было достаточно, чтобы он иногда уступал им свое место. Кроме того, ему нравилось забираться на колени к сестре, она казалась ему красивой, живой, а еще любила вкусно поесть. Из Португалии она привезла рецепты его любимых лакомств, лучше всего ей удавались апельсиновые вафли. Она несла с собой мир улыбающихся людей, новый язык, другой образ жизни, другой климат, песочно-голубой город с гигантскими лестницами и монастырями. Она называла его «мой волшебник». Сестра была к нему очень добра. В отличие от старшего брата, который никого не трогал, она постоянно тискала его в объятиях. Часто клала руку ему на затылок и прижимала к себе. Потом крепко-крепко обнимала, как будто он мог исчезнуть.
Когда они гуляли в горах, она начинала любой рассказ со слов «когда я была маленькой». И тогда у младшего замирало сердце. Он бы так хотел увидеть ее ребенком. Он бы так хотел занять место того, кого больше нет, стать единственным младшим братом, который должен был у нее быть. В его семейной истории было полно пробелов. И он любил историю, потому что его собственная история вызывала у него одни вопросы. Он видел крутые тропинки, по которым ходили без него, думал о моментах, которые никогда не прочувствует. И о печалях, бесконечных печалях, о которых он не имел ни малейшего представления, но которые преследовали самых близких ему людей. До него были только взрослые. Живые или мертвые, но все старше. Он был последним в цепочке.
Он мог задавать сестре любые вопросы о малыше. Когда вы узнали; что мой брат делал на протяжении дня; пах ли он чем-нибудь; грустил ли; как он питался; могли он видеть; могли он ходить; могли он думать; было ли ему больно; было ли больно вам? Они шли по узкой тропинке, он не видел лица сестры. Она шагала с какой-то яростью, как будто била ступнями камни. Он чувствовал ее гнев и в то же время силу. Сестра так быстро выучила португальский, у нее было много друзей, она читала, знакомилась, слушала, знала все бары Лиссабона. Она приняла жизнь и ее движение. Сестра говорила, что ей нравится пить кофе на террасе, ни о чем не думать, наблюдать за людьми, выражением их лиц, смотреть на людской поток. Толпа была бесчувственной, властной и самодостаточной, как сама природа. Можно было ужасно страдать, толпе и горам было все равно. Долгое время она злилась на это безразличие. Теперь она с ним смирилась. Она воспринимала его как нечто обыденное и не осуждала. Базовые законы не нуждаются в оправданиях, сказала она ему, и их не судят. Иногда она вставляла слова на португальском языке. Ему нравилось, как они звучали — приглушенно, округло. Существовали языки певучие, резкие, но, в отличие от них, португальский, казалось, был обращен внутрь. Звуки как будто глотают, словно фраза, прежде чем появиться на свет, возвращается в сердце говорящего. Слова словно смущались чего-то, и, подобно тем застенчивым людям, что искренне влюблены в одиночество, они были равнодушны к собственной ясности и спешили вернуться в тепло души. То был язык интровертов. Его сестра и не могла говорить по-другому, подумал он. Но она отвечала на его вопросы. Он узнал, что иногда подушкой для малыша служили плоские речные камни, что старший брат садился рядом с малышом и что-нибудь читал; узнал о доме на лугу, в котором жили монахини; об искривленных ножках, о запавшем нёбе, бархатистых щечках; о лекарствах, приступах, депакине, ривотриле, рифамицине, пеленках, пюре, сиреневых хлопчатобумажных пижамках; об улыбке, чистом и счастливом голосе; о тяжелых взглядах окружающих и обо всех тех моментах, которые с ним никогда не произойдут. Перед ним разворачивалась сама история, он начинал понимать, откуда пришел. Сестра также рассказала ему о бабушке в легком кимоно, о Каррапатейре, о йо-йо, о покорных деревьях, об огромном сердце. Она ругала его, потому что он был слишком медлительным, постоянно переворачивал камни, искал многоножек.