Шрифт:
Он успокаивал себя:
— Что ж! пусть говорят! Им не суждено вблизи видеть, так пускай оценят на расстоянии, а я подожду, как ждали все гениальные сочинители, шедшие по тернистым путям.
Федор Михайлович тешил себя мыслью о том, что не в одном Белинском тут все дело и что есть иные, которые видят в нем талант и даже преклоняются перед ним. Он замечал, как многие в кружке Петрашевского, в домах у Майкова, Дурова, Пальма, Плещеева, Милюкова и других свидетельствовали ему свое особое уважение.
Евгения Петровна и Николай Аполлонович также изъявляли ему свое благоволение. Что сказал Федор Михайлович, то бывало у них всегда достойно поощрения. К увлечению же Федора Михайловича социальными идеями они относились с добродушной иронией, полагая, что это «порывы» юного ума и еще более юного сердца и что со временем они исчезнут, как к полудню исчезает роса под солнцем. Степан Дмитрич тоже — уж на что сам любил наставить и убедить, особенно по части политики и социального направления, — всегда старательно вслушивался в его речь и часто даже любовался своим пациентом, когда тот, возбужденный и задетый за живое, опровергал что-либо или утверждал. Федор Михайлович не любил говорить много и не любил ввертывать в разговор слова между прочим, лишь бы что-нибудь сказать. Он предпочитал выбрать подходящую минуту и уж высказаться полно и обдуманно, так, чтобы его словам было придано надлежащее значение и вера. Только иногда, видя уж чрезмерную бестолковость у своих собеседников, он не выдерживал и с горячностью перебивал течение разговора. Ужасно как любил он свою собственную кафедру. Степан Дмитрич часто видел, как он усаживался в кругу друзей с намерением разобрать по косточкам нужный вопрос. Тогда он был угрюм и сосредоточен. Он словно прорезал некую толщу нерешенных понятий и обстоятельств. И тогда его должны были уж слушать. Того требовал он сам. Он всматривался в сидевших перед ним и следил за впечатлением, им производимым. И когда замечал, что его слова проникают глубоко, начинал говорить сквозь заметную улыбку, выдававшую его довольство самим собой.
После чаю беседа снова вернулась к Белинскому, к поэзии и прозе. Особенно же почтительно заговорили о Пушкине.
— Да, это вам не низкопоклонная поэзия Державина, — отметил при этом Дуров.
Но Федор Михайлович, к неожиданности многих, заступился за Державина.
— У этого панегириста было настоящее поэтическое чувство и вдохновенные порывы, — заявил он не без волнения, — Вы знаете, как у него сказано о восставшем боге, судящем земных властителей:
«…доколь вам будет Щадить неправедных и злых! . . . . . . . . . . . . . Ваш долг — спасать от бед невинных, Несчастливым подать покров; От сильных защищать бессильных, Исторгнуть бедных из оков». Не внемлют! — видят и не знают! Покрыты мздою очеса: Злодействы землю потрясают, Неправда зыблет небеса. Цари! — Я мнил: вы боги властны, Никто над вами не судья; Но вы, как я, подобно страстны, И так же смертны, как и я. И вы подобно так падете, Как с древ увядший лист падет! И вы подобно так умрете, Как ваш последний раб умрет! Воскресни, боже! боже правых! И их молению внемли: Приди, суди, карай лукавых И будь един царем земли!— Разве это не высокая поэзия? — спросил Федор Михайлович, закончив с горячностью декламацию. Он умел читать так, что слушавшие тотчас же заражались его пылом. Степан Дмитрич особенно удивлялся прямому таланту Федора Михайловича говорить волнующе и властно.
— Казалось бы, ничтожная вещь, — объяснял он Михаилу Михайловичу, — а Федор Михайлович подметит в ней целый океан. Из жалкой и тщедушной идейки извлечет целую философию. И все это с пафосом, и если надо, так и наперекор другим.
Так было и сейчас: певец Фелицы вдруг предстал поэтом, обличавшим зло мира.
— Да нашему Белинскому такая сила и не снилась! — добавил Федор Михайлович и при этом многозначительно улыбнулся.
Сергей Федорович не был равнодушен к безоговорочной настойчивости Федора Михайловича и никогда не принимал его утверждений без спора. И на этот раз он почел себя обязанным указать на всю могущественность речи Белинского и сослался на недавнее письмо, писанное Виссарионом Григорьевичем Гоголю еще летом, из Зальцбрунна.
— Это не письмо, господа, а ураган. Вот где сила! Сила, которая ломает все на своем пути. Вы читали его?
Письмо Белинского к Гоголю ходило уж давно по рукам, но, однако, многие еще его не читали. Только слыхали, что Гоголю чрезвычайно попало в этом письме.
Федор Михайлович тоже не видал его. Плещеев обещал ему достать текст из Москвы от Боткина.
Беседа друзей зашла далеко за полночь.
Кое-что о биении столичного пульса
Наутро Федор Михайлович решил встать рано и отправиться на Невский, к портному Маркевичу, что на углу Малой Морской, заказать себе шинель на лето и казимировый жилет. Федор Михайлович получил от Краевского деньги за «Чужую жену» и «Слабое сердце» и аванс под новые обещанные им рассказы, из коих «Честный вор» уже лежал у него на столе почти готовеньким. А тем временем зрели новые замыслы. С особым нетерпением он сообщил брату о романе, где намерен был описать петербургские белые ночи и столичных мечтателей. Брату он выкладывал все свои планы, без остатка, меж тем как никому из своих приятелей никогда не говорил о личных намерениях. С посторонними он бывал необычайно осмотрителен и даже подозрителен и скрытен и никогда до конца не показывал себя и в своих речах и в письмах.
Едва он опустился с лестницы вниз, как у дверей предстал перед ним Василий Васильевич во весь свой худой рост.
— Вив ля Франс! — провозгласил он басистым голосом. Он направился за Федором Михайловичем, продолжая пророчествовать и изливать восторженные чувства: — Мщение, милостивый государь мой, мщение! Франция мстит за весь мир. Бой у Пале-Рояля и трехцветное республиканское знамя — это напоминание всем властителям и судьям. Французские волны перекатываются по всей Европе. Поднялись Вюртемберг, Бавария, Саксония и прочие и идут тоже с новыми знаменами. Пусть дрожат угнетатели! Смерть Гизо и Меттернихам! Желал бы я видеть, как это у нас запляшут лес и горы. А пора, милостивый государь, пора! Вы знаете, что и в России — крестьянские волнения, даже в казенных селениях. Дворовые люди бьют помещиков, а Витебская губерния вся восстала и даже двинулась к Петербургу, силой останавливали. Это великое преддверие. Величайшее!