Шрифт:
— Уж я вам выбрал искуснейшего тайного соглядатая. Иного и не сыскать: по духу своему не менее Гарибальди, чем каждый из вас. Высота слога, обширность знаний и мечты, мечты! Во всех министерствах не найдется более такого мечтательного и сведущего лица, который бы вполне стоял на уровне всех иностранных теорий и вкусов.
Ивану Петровичу казалось, что в своем начале он удивительно как успел. Даже голова его как будто чуть-чуть приподнялась и стала держаться выше, и смотреть он начал не совсем уж в землю, а так немного и искоса вперед.
Дух заграничный и дух столичный
Осенью Петербург, как всегда, оживился и наполнился съехавшимися после лета, проведенного в деревне и на водах, чиновниками, помещиками и купечеством, но одно, что бросалось в глаза каждому, было весьма явное отсутствие на Невском шаркающей и звенящей военной молодежи. Гвардия почти вся ушла в Польшу и Венгрию. Только от каждого полка было оставлено по четвертому батальону, причем эти батальоны набраны были из призванных бессрочно-отпускных.
Чиновная жизнь вступила в свои права. Начались балы, благотворительные маскарады и аллегри, холера приутихла, но во всем городе, на улицах и в домах, чувствовался некий напряженный пульс жизни. Так — как будто оно было и все в порядке, и полиция на местах, и рынки как ни в чем не бывало, и колокола трезвонили от Коломны до Охты с величайшим усердием, — но тем не менее какой-то шепот и тайный трепет стояли у ворот столицы. Все рвали из рук друг у друга газеты, видно было, что политика у всех — на первом месте; вскоре объявилась дороговизна товаров, поползли слухи о расстройстве кредитных оборотов на европейских биржах, была объявлена блокада германских портов, противохолерные карантинные меры. Сбыт сырых продуктов, вывозимых из России, приостановился; на Западе началось вздорожание цен на золото и серебро, и, наконец, был запрещен вывоз русской золотой и серебряной монеты сперва с западной сухопутной границы, а вскоре и во всех портах европейской России.
Император Николай в свирепой досаде и страхе перед невидимыми врагами еще более засуетился. До такой степени раздраженно судил он о происходящих делах, что, когда Орлов доложил ему некую благоприятную весть о немецкой бирже, он не выдержал и в порыве радости запел густым басом: «Спаси, господи, люди твоя…» Присутствовавший тут же наследник Константин подтянул своим тенорком во славу отечественной торговли.
Но самое тревожное положение наблюдалось не в столице, а в отдаленных углах, на Волыни, в Польше, в балтийских областях и примыкавших к ним губерниях. Особенно взвыли помещики. Крестьяне выходили из повиновения, набранные рекруты разбегались в леса, там и сям вспыхивали «бунты», избивали дворян.
III отделение следило за происходящим брожением умов и забрасывалось многочисленными донесениями губернаторов о готовящихся поджогах, убийствах и прочих «разбойных действиях». Помещики стали выезжать из деревень и губерний в столицу. Слухи о восстаниях в деревнях и о приближении революции к польской границе вселяли смертельный страх. Поход графа Паскевича в Венгрию один лишь подавал некие «надежды». Дворяне засуетились и решили уж выказать свой патриотизм, особливо если он сулил новые выгоды: стали жертвовать на войско. Полтавское дворянство дало 1500 волов, черниговское — 100 тысяч пудов муки, лифляндское — 300 лошадей, а екатеринославское — к ним в придачу 20 тысяч четвертей овса, и многие иные принесли свои лепты в надежде получить сразу и земные и небесные награды.
И Николай I во всеуслышание опроверг всякие слухи о предстоявшей будто бы отмене крепостной зависимости и прочих безрассудных мыслях, распускаемых врагами отечества.
— Вся земля принадлежит дворянину-помещику. Это вещь святая, и никто к ней прикасаться не может, — заявил он петербургским дворянам.
Дворяне чуть-чуть успокоились, но все же продолжали оглядываться по сторонам.
Жандармы и полиция под надзором губернаторов разошлись вовсю. Пуще всего бросились на наемных фабричных рабочих и крестьянское население. Стали вылавливать и высылать всех подозреваемых в тайных замыслах против правительства и существующего строя; тысячи пойманных сажали в тюрьмы или немедленно отправляли в Сибирь. Орлов строжайше запретил газетам писать о каких бы то ни было беспорядках. Мало того, — по указу Николая газетам и журналам запрещено было даже писать о рабочих людях во Франции и других государствах, где происходят или могут происходить политические беспорядки.
Столица и прочие города заволновались по-иному. Мелкие служилые дворяне и всякий разночинный люд, выколачивавший службишкой себе на пропитание, кто в канцеляриях, кто в учительском деле, кто по части журналистики и сочинительства, — те пришли в необычайное движение. С жадностью проглатывали ежедневные газеты, вечерами упивались заграничными книгами или беседами в кружках и сеяли всякие подозрения и ненависть к правительству. Видно было, что их мысли и сочувствия — на стороне западных веяний, хотя про русскую революцию они будто бы боялись и высказываться. В голове кипели мечты, да и как не кипеть мечтам, если кругом разбой высших чиновников, помещиков и жандармов! А народ?! Народ страдает, — рассуждали они, — и народу-то надо дать права.
Василий Васильевич приходил в восторг.
— Вот дело-то началось! — бросал он по сторонам. — Конец зверью! Гибель! Гибель достойная и беспощадная!
Во двор дома Шиля вошел шарманщик. Василий Васильевич благодушно почивал после обеда, съеденного в невской кухмистерской, как вдруг услыхал звуки «Марсельезы». Он сперва даже и не понял, действительно ли это были звуки или ему просто померещилось. Но звуки были звуками. Шарманщик и в самом деле завел «Марсельезу» на весь шилевский двор.