Шрифт:
Чернецов рассказывал. Старик слушал гостя, кивал, понимая чужую жизнь. Говорил в свою очередь, не перебивая.
— Помоги, подымусь я, — попросил. — Не вставал еще нынче. Душновато в избе. Рамы глухие — не открыть, и форточек нету. О-ох, силы пропали. Ем плохо, одни таблетки глотаю, надоели уж. Горькие…
Они выбрались на крыльцо. Чернецов поддерживал старика за плечи. Сели в тени и стали разговаривать. А хозяйка все ходила туда-сюда, в огород, в избу, обратно — готовя обед. Старик сидел низко горбясь, упираясь локтем левой руки в колено, в правой — щепка, щепкой той чертил он по земле между расставленных, обутых в легкие галоши ног, пересказывал последние годы своей жизни, делая тягучие паузы. Чернецов молчал, слушал…
— Уехали мы отседа, значит, в осень семьдесят пятого, до дождей успели. Как в огороде управились, так и тронулись. Дорога накатана, ехали без помех. Три избы тогда оставалось в Жирновке, в зиму оставалось. Да и не уехали бы мы никогда, кабы не сын. Вон в Хохловку перебрались бы, скажем, ниже по течению, да и вся канитель. А у сына двойня родилась, вот старуха и запричитала: как они там будут — ни бабки, ни няньки. Поедем-ка, дед, в помощь. Я-то, сознаюсь, с самого начала был против. Куда в город, какие из нас горожане? Да разве бабку переспоришь. Заладила одно — ехать да ехать. Что ты станешь делать. Уговорила старого… Скотину продали, сено-дрова (одну поленницу я, правда, оставил) продали. Картошку, овощи кое-как растолкали по сторонам. А изба? А в избе? Все было нужно до последнего часу, а теперь, выходит, не нужно. Возьми любую мелочь — годами наживалось. Отдать жалко, да и кому отдашь. А выбросить еще жальче. Баню забрали хохловские, собаку туда же выпросили, а все остальное, что не было смысла везти в город, оставили здесь, в деревне. И будто душа моя чувствовала. Давай, говорю, мать, сохраним в целости, как и было. Мало ли чего — вдруг не поживется у сына, вернемся к своим углам. Ульи составил в омшаник, закрыл. Снасти рыболовные в омшаник. С пасекой растерялся споначалу. Продавать ни за какие деньги не хотел, а и давать куда — ума не приложу. Решил — придумаю. Деревенским наказал, чтобы присматривали, вдруг чужой кто появится. Избу на замок, окна заколачивать не стали. Кухня летняя, колодец, погреб, тес — избу перекрывать собирался — все на местах. Подогнали машины, погрузили. Старуха в рев, и у меня слезы, а что ж — кричи не кричи, ехать надо, раз уж так жизнь повернулась. Пришли проведать нас, кто оставался еще, стоят, слезы роняют. Машины гудят, а мы все толчемся, говорим, наказываем друг другу — не забывать жизни прежней. Ну, поехали. Ехали-ехали, приехали. Вот он, город. Одно дело — побывать в нем раз в пять лет, навестить кого-то, другое — жить. Дом на перекрестке, пятый этаж, две комнаты. Их четверо, да нас двое — шесть человек, сбились, повернуться негде. Я тут же и затосковал. Месяц прожили, а у меня душа разрывается — обратно. А куда — обратно, к кому? Голова болит от шума — машины, народу что муравьев, и все незнакомые. И среди ночи шум не затихает. Дышать нечем, тяжелый воздух, с гарью. Сойду вниз — дома кругом, деревья пыльные стоят. Воду из крана пить не могу, хлоркой пахнет, вкуса нет никакого. У нас вон в колодце пьешь не напьешься. А там… Это надо же подумать — такие города неисчислимые в реки все сливают, а мы из рек тех пьем. Чего в ней только нет, в воде той. В боку стало колоть правом. Старуха говорит — это у тебя, дед, печень ноет, надобно обследоваться в больнице, лечить. Вот как, милый мой… Раздумаешься ночью — и вся деревня перед глазами: Шегарка, усадьба твоя. Как молодым был, на войну уходил, возвращался с палкой-костылем. Как женился, первую избу свою рубил, ребенок первый родился. Как пахали-сеяли, косили-метали, лес валили в тайге. Рыбачили на Шегарке и озерах. Жили, одним словом. Ведь простор-то у нас какой, где еще такой сыщешь. Речка, лес, поля, озера. Воздух легкий. Тихо. Столько лет прожить в одном месте, а потом поменять, да под старость, — возьмет кручина. Раздумаешься, расстроишься — встал бы на лыжи да ушел. А лыжи — вон они, в омшанике. В деревне, сам знаешь ведь, ежели не ленив, так минуты лишней не просидишь. Делаешь что-нибудь, делаешь. Одно закончил, другое на очереди. А в городе — что ж, мусор вынесу, за хлебом схожу, вот и вся моя работа. Старуха с ребятишками возится, стирает на них, кормит, спать укладывает. Молодые на работе. А я как сыч сижу у окна, думы все об одном и том же, о деревне. Пожелтел за зиму, постарел, хворал не раз — от переживаний, видно. Вот январь — тридцать дней, вот февраль метельный… Дождался марта, говорю старухе: ты как знаешь, а я поеду. Иначе зачахну, верное тебе мое слово, погляди-ка на меня. Собрался. До Пономаревки долетел на самолете, дальше — на тракторе. Трактор шел на Вершину за лесом, я на нем. Доехали, трактор потянул себе к Юрковке, а я через мост да к избе своей. И не иду, веришь, а бегу почти, несет меня, будто под спину подталкивает. Спешу, а глаза слезой застилает — вот как. Помню, с фронта добирался, так же вот было. Рюкзак сбросил, обошел избу вокруг — все на местах, все цело. Сейчас раз-раз, — двери открыл настежь, проветрилось чтоб, дров принес из поленницы, печку растопил, воды зачерпнул из колодца, чай поставил кипятить. В избе кровати, табуретки две, на окнах занавески, на кухне посуда кое-какая. Сел ужинать, гляжу в окно на речку — и будто не уезжал никуда, будто вернулся со двора, управясь со скотом, а старуха вот-вот войдет в избу, скажет что-то. Долго сидел, чаевничал. И спалось же мне в ту ночь… Живу в Жирновке. Лесник держится еще, до прошлой осени тянул, в Хохоловку перевели. А тех двух семей давно уже нету. Живу. А дни аж звенят — сине кругом. Что ж — весна, снега тают, ручьи пробиваются. Делаю что-то во дворе, а самого так и подмывает, вроде бы не шестьдесят с лишним мне, а тридцать, вроде бы заново возродился на свет божий. А потом апрель, птица пошла перелетом — радости столько, что и не передать словами. Говори, не перескажешь. Утром, рано еще, выйдешь во двор, небо темное, слышишь с высоты гогот — гуси. Скворцы поселились, скворечни я заранее подладил. Поют по утрам — душа заходится даже, не поверишь… Следом май. Все подсохло, зазеленело, успокоилось. Ульи расставил, пчела на медосбор вылетела. Пора и огородом заниматься. Выпросил у лесника коня, вспахал. Гляжу, старуха моя заявляется, семян привезла разных, пророщенных уже. Картошки несколько ведер у лесника купили, стали огород садить. Ну а летом, с июля, как ягоды подоспели, начали дети приезжать один за другим в отпуска, на выходные, и до самых заморозков. Внуков оставляют на все лето, нам со старухой веселья добавляют. С той поры у нас такой порядок заведен. В марте приезжаю я, месяцем позже, а то и в начале мая — старуха. Живем, считай, до снега, а на зиму — в город, на целых пять месяцев. Да последнюю осень здесь, старуха вон подбивает в Хохловку. Что поделаешь.
— Переедем, дело решенное, — Федоровна подсела к ним, справясь с плитой. — Одни, не докричишься ни в какую сторону. А случится что опять — куда я? А там люди, в Хохловке. Пономаревка рядом, посуху самолеты летают. Час — и ты в городе. Машины в район идут. Телефон в конторе поставлен, про самолет надо узнать — взял позвонил. Переедем, дед, и разговору об этом не может быть. Избенку уже присмотрели себе. Немудрящая, правда, избенка, да и зачем нам теперь хоромы, лишь бы дожить. По-над речкой стоит, краем деревни. С хозяевами договорились. Уезжают они к октябрю, а мы войдем. Жалко бросать насиженное, все дорого, да что ж теперь. Вот уж и сентябрь за двором. Числа пятнадцатого огород начнем убирать потихонечку-помаленечку. Зятья съедутся, сын, всем миром — соберем и перевезем. Пасеку, главное. Последнее наше пристанище, видно, Хохловка. Ну да все одно — на Шегарке… А я, Алеша, бывает, пойду по ягоду на ту сторону, прохожу мимо усадьбы вашей, гляну с высокого берега — вся усадьба на глазах. Мосток сохранился, воду с которого черпали из речки. Сколько лет прошло, а сохранился. Посмотришь — и так сердце сожмется, так лихо станет. Яковлевну вспомнишь, маму твою. Так уж мы с нею жили душа в душу, словами не передашь. Хозяйка была, мало таких по деревне. Порядок всюду, хоть в избе, хоть в ограде, хоть в огороде. А пошутить! Посмеяться! Бывало, сойдемся в праздники и не наговоримся, ей-богу. Умерла Яковлевна. Скоро и наш, дед, черед, и нам скоро в путь-дорогу. Ох и не охота же в землю-то сырую…
Они заговорились так, что и не заметили, как подошла Антонина. Тихонько подошла, они же сидели все спиной к калитке.
— Сударь! — закричала она. — Вы ли это?! Не верю глазам своим!..
Чернецов поднял глаза. Калитка настежь, по сю сторону ограды улыбающаяся Антонина. Узкие серые брюки заправлены в резиновые сапожки, на плечах, на клетчатую мужскую рубаху, накинута зеленая, какие носят студенты в стройотрядах, куртка, на голове косынка. Ведро со смородиной у ног. Стоит себе, улыбается.
— Здравствуйте, Антонина Сергеевна! — не отрывая глаз от лица ее, Чернецов встал с чурбака.
Зная, что в спину ему смотрят, шагнул к калитке, взял в свои обе руки ее, протянутые ладонями вниз, наклонился, поцеловал, пожимая. И ничего больше. Отступил в сторону, как бы давая возможность пройти к крылечку.
— Что ж смородины так мало, Антонина Сергеевна?
— Ах, — она сняла косынку, мотнула головой, расправляя волосы, — все согры обшастала, вот толечко и нарвала. Год не ягодный. Однако, сударь, надо внимательно посмотреть на вас. А изменились! А грусти в глазах! Ой-ой-ой! Какими ветрами занесло, сознавайтесь?!
— Всеми сразу. Подумалось, не поехать ли мне на Шегарку, не навестить ли любезнейшую Антонину Сергеевну. Собрался, поехал…
— Замечательно! Хотя вы и не подозревали, конечно, что я здесь. Мама, кормили гостя? А что же? Ну-у, разве так можно, мама?!
— Да все уже готово давно, — встала Федоровна. — Тебя ждем. Умывайся. Деда, давай-ка я помогу тебе. Руки станешь мыть?..
Мать начала собирать на стол в передней, а дочь, скинув возле крыльца сапоги, положила на перила куртку, прошла, закатав рукава рубашки, к умывальнику, висевшему в углу ограды, потом переодевалась, причесывалась в избе, а Чернецов все сидел на чурбаке, улыбался, встречаясь с нею глазами, наблюдая, как ходит она по затравеневшей ограде, среднего роста, гибкая, расставив руки и склонив чуть голову, а темные, расчесанные по обе стороны головы волосы свисают концами ниже подбородка.
Позвали обедать. Чернецов вынул из портфеля, поставил на стол вино, две бутылки вермута, купленного во Вдовине. Ему было стыдно за такое скверное вино, но в городе он не подумал об этом, а по дороге ничего лучшего не попало, даже водки.
Изба Ивашовых, кроме сеней и кладовой, делилась на прихожую с кухней напротив и две комнаты — обычную и горницу. Они сидели в прихожей за длинным столом, придвинутым торцом к подоконнику, ели, выпивая вино из маленьких рюмок. Антонина сидела рядом с Чернецовым, старики лицом к ним, ребятишки ближе к окну. Старик от вина отказался, сделал один глоток «за встречу», хозяйка выпила рюмочку, Антонина старалась поддерживать гостя, подливая ему всякий раз. Вино было сладкое, теплое, Чернецов краснел, морщился, наконец отставил на край стола рюмку.
Разговор был общим. Вспоминали своих деревенских, кто когда уехал, куда уехал, как живет. Кто умер, кто женился-развелся, у кого родились дети. Сидели долго, поднялись из-за стола — шел уже пятый час. Старик сразу же лег, ему дали лекарство. Федоровна мыла посуду, Антонина занялась делами — освежила влажной тряпкой полы, чтоб старику в комнатах дышалось ровнее.
Чернецов вышел на улицу. Сидя в ограде, он курил, отмечая, что здесь все так же, как и много лет назад. Резные перила и столбцы, поддерживающие навес над крыльцом, рыболовные снасти на штырях, вбитых в стену сеней, калитка в переулок, калитка в огород, калитка в палисадник. Цветы и ровные грядки клубники за штакетником, справа от входа. От крыльца к летней кухне, чтоб не мешать проходу, протянута бечева, на ней ребячьи штаны и рубашки. Подле крыльца обувь — сапоги резиновые, кирзовые, галоши, стоптанные тапочки. Примерно так же было и в ограде Чернецовых, только ограда была больше, колодец находился прямо в ограде, между сараем и летней кухней, а у Ивашовых колодец за избой, в огороде — от колодца начинается полоса картошки, тянущаяся до самого ручья, шумного весной, заросшего таловыми кустами.