Шрифт:
Значит, не хотел ты видеть своих детей ни дояркой, ни скотником, ни плотником. Вот то-то и оно, старик Ивняков, чего же ты тогда рассуждаешь, милый мой? Зачем слезы проливаешь по исчезнувшим деревням, о родной Жирновке, о труде крестьянском, брошенном, которым некому заниматься. Зачем жалуешься на тоску понапрасну, уважаемый Тимофей Гаврилович? Перестань, да и все.
Тут Тимофею Гавриловичу всегда становилось стыдно. Действительно, чего там рассуждать? Своих детей выучил, от крестьянства оторвал, на чужих надеешься, что вот они-то здесь и останутся, заменят стариков. А чужие дети, на твоих глядя, сами стараются получше в жизни определиться. Не хочешь, чтобы дочь твоя дояркой или телятницей работала в совхозе, тогда помалкивай. Не указывай на других, не спрашивай, отчего такое происходит: земля брошена. Подумай, нет ли в этом и твоей вины.
Все это так, конечно. Чувствовал Тимофей Гаврилович и свою вину, но и не рассуждать он не мог. Поневоле задумаешься. И не только рассуждать начнешь, спрашивать — отчего да почему? — закричишь, завоешь в голос, так душе больно. Была деревня — и нет ее, будто никогда и не было. Немыслимо. Однако вот оглянись: избы пустые, бурьян, осинник молодой по полю шумит на ветрах. И не по одному, сказать, их району, по области ли — по всей стране такое.
Причина та, как понимал Тимофей Гаврилович, вовсе и не в его детях: выучились, уехали, оттого и деревня развалилась. Выучились — замечательно, живите себе на здоровье там, где пожилось. Не могли они, его дети, соседские ли, сразу взять да и перевернуть все с ног на голову. Дело не в этом. Причин много, причины возникли не вчера и не позавчера, накапливалось, накапливалось постепенно, а потом наступил час, день, год, когда собралось все воедино и полилось через край. И удержать нет сил никаких. Это как весной. Тает снег, капли в ручейки стекаются, ручейки в ручей, а ручей весенний… любая плотина будь на дороге — прорвет, проточит…
В любом деле, считал Тимофей Гаврилович, должно быть равновесие, что ли. Соблюдаться должно равновесие то. Топишь печку, к примеру, — лишнего полена не клади, нутром чувствуй, опытом многолетним, что достаточно, иначе треснет раскаленная плита, треснут кирпичи изломистой трещиной. Меняй плиту тогда, перекладывай печку — столько забот. Или на лошади едешь, спешишь. Погоняй лошадь, чтоб веселее бежала, но не через силу свою бежала, иначе загонишь, падет она прямо на оглобли, рухнет на дороге, ломая оглобли, — и конец. Беда, но… сам виноват. Да мало ли примеров? Дошел до грани — ничего, переступил — жалей потом да торопись выправлять положение. И помни об этом всю свою жизнь.
— Баланс должен быть, — говорил когда-то колхозный их счетовод.
Зайдешь в контору, он брякнет на счетах, гоняя туда-сюда пальцами костяшки.
— Баланса нет, не сходится, — скажет, подняв голову, и опять глазами в записи свои конторские косит — в чем же дело?
Нарушилось равновесие, баланс этот самый, по словам счетовода. И не в сегодняшний день заглядывать следует Тимофею Гавриловичу, чтоб определить причины, сегодняшний день — результат. Стало быть, когда-то что-то не так сделали, не то сделали, что надо было сделать. Оттуда и пошло, оттуда и разматывать надлежит всякому, кто беспокоится, знать желает, вникнуть: почему?..
Начинает Тимофей Гаврилович в который раз возвращаться мыслями назад, к началу жизни своей, самостоятельной уже. Единоличная жизнь, запись в колхоз. Снова приходят на память слова, сказанные инженером ленинградским, особенно та часть разговора, где речь шла о документах, о спокойном выезде в другие места, понравившиеся тебе. Не было ничего у них, мужиков: ни документов, ни выезда свободного. А не надо бы делать так, думает сейчас Тимофей Гаврилович. Ну, раньше, понятное дело, — царизм, полное бесправие, бедные и богатые, правды нет, равенства нет, счастья нет, ничего нет. Но вот революция, богатые исчезли, все равны, все свободны, все счастливы. А почему бы сразу и не выдать паспорта всем подряд, чтоб каждый себя почувствовал человеком с документом, почему не разрешить свободное передвижение по стране с самого начала коллективизации, как закончилась война гражданская. Вступил добровольно в колхозы — очень хорошо. Разонравилось вдруг жить колхознику на данном месте — собрался, уехал спокойно. А кто-то сюда перебрался, на Шегарке понравилось. Отстоялось бы само по себе. Оказалось, нельзя. А уж когда запрещают что, все одно промоет так или иначе, как ручей весенний. Лучше недожать, чем пережать: сломается от боли, дело известное…
До войны нельзя было уехать из деревень: только что колхоз образовали, планы расписали, что да как, а ты уезжать. Куда? Глядя на тебя, другие потянутся. А кто работать будет? Сиди на месте, трудись. В войну нельзя было — война, каждая рука рабочая на учете строгом: мужская, женская, ребячья. Стыдно куда-то глядеть на сторону, о лучшем, легком думать. Отцы, братья воюют, а ты? Работать надобно. Вот победим, тогда и начнем раскатываться во все концы, на все четыре стороны счастья искать.
Победили. Но и после победы нельзя: все поломано, все разрушено, нужно строить, нужно восстанавливать, нужно работать изо всех сил, из последних, ничуть не меньше, чем в войну. Наладится жизнь, тогда и поедем. Помните все это, Тимофей Гаврилович.
Пятидесятый, еще год, еще один, еще год. И вдруг оказалось, что можно и паспорт получить, и выехать можно за пределы сельсовета, за пределы района своего, области. Куда хочешь. Куда, как говорится, глаза глядят. Дедам и здесь было терпимо, отцам все вроде некогда было — дела: колхоз, война, лишения. А детям, оказывается, можно. Хочешь на север, хочешь на юг. Получай паспорт, выбирай место — страна большая, покупай билет и — до свидания…
Долго вспоминала деревня, как девка из одной семьи — семья здоровая: детей только одиннадцать душ да самих двое — уехала в Крым. Жили они на Шегарке так, что слезы выжимало из глаз, глядя на них. Утром варила мать детям двухведерный чугун нечищеной картошки, ставила на пол среди избы и уходила на целый день на работу. И хозяин уходил. Картошка та в чугуне — и завтрак, и обед, и ужин. Зайдешь в избу, а они вокруг чугуна ползком, один другого меньше, девка — старшая. Нечесаные, немытые, бесштанные. Сопли висят. Наедятся, воды из ведра ковшиком попьют — и играют тут же.
Девка эта самая, старшая, после семилетки — не со своим годом училась, поздно, лет шестнадцати закончила — чуть ли не сломя голову кинулась из деревни родной. В Крым. Сама. Прослышала ли, из книжек ли узнала, что жизнь в Крыму иная, — поехала. Никого у нее не было там: ни родных, ни знакомых, никто не ждал ее, не встречал. Думали, хана девке, сгинет. Нет, не пропала. Год почти молчала, потом письмо: закончила курсы штукатуров, работаю, живу в общежитии. Еще через некоторое время: вышла замуж, у мужа свой дом, сад большой, живу хорошо, даже и не верю, что можно так вот жить. Сады кругом, виноградники, фруктов и овощей вволю, комаров нет, зима теплая. Тятя и мама, приезжайте в гости посмотреть, понравится, переедете навсегда. Сколько можно в болотах сидеть…