Шрифт:
— Строим дом для наших детей и внуков… Себя не жалеем, ну и других тоже. Недавно я перечитал «Воскресение». Толстой смотрит на государство как анархист, но критикует его лихо! Есть, говорит, такое дело, называемое государственной службой, там с людьми разрешено обращаться, как с вещами. Там ответственность ни на кого отдельно не падает, самые добрые люди со спокойной совестью вершат ужасные злодейства. Старик все это написал и — вот, мол, сделал все, что мог, для уничтожения такого зла, как государственная служба! А исправлять-то зло на деле, не на бумаге, досталось нам, большевикам. Клин клином вышибаем… Ну, за Алешу я с ними разочтусь! — неожиданно и зло заключил он.
Они толковали об убийстве белорусского селькора Малиновского, о процессе и самоубийстве эсера Савинкова, о недавнем контрреволюционном восстании грузинских меньшевиков…
Весной Федор приехал и рассказал, что еще осенью он просился у начальства послать его на борьбу с бандитизмом в северо-западный угол Пензенской губернии. Тогда ему отказали. А сейчас просьба удовлетворена, он туда едет. Уже ознакомился с бумагами по делам Нижне-Ломовского уезда.
Федор слышал о наметившихся внутри ЦК расхождениях в вопросе о Троцком. Костя посвятил его в то, что знал. Федя слушал понуро. Выслушав, тяжело вздохнул:
— Наше дело солдатское. Мы всегда за ЦК, и только за ЦК. Когда такие люди начинают идти не в ногу… — Он покачал головой. — Должны бы понимать, что такое партийная дисциплина, против решений ЦК не рыпаться.
Костя передал ему позапрошлогодний инцидент между Радеком и Каменевым в институте, после собрания ячейки.
— Вот тебе и «ленинец»! — бормотал Федор про Каменева. — Нет, за ЦК, и только за ЦК! Коллектив ленинцев, а не отдельные лица… Вот что странно, — рассуждал он, — как раз в последние годы идет волна возвращения на родину части белоэмигрантов, в газетах то и знай читаешь заявления о самороспуске меньшевистских и эсеровских организаций, — и тут-то внутри партии, словно на смену им, возникает одна оппозиция за другой. А может быть, это не странно? Может, тут закономерность какая?..
В Москве Пересветов задержался лишь месяц с небольшим. Поездку к детям он перенес поближе к началу осенней охоты, а пока решил побывать в Ленинграде, где хранился в архивах документальный фонд совета министров времен Столыпина. Костя собрался и в июне уехал к Сандрику.
Флёнушкин вышел встретить его к поезду. На вокзальной площади при виде чугунного чудища — широкозадого императора на широкозадом битюге — Костя повеселел. В Ленинграде он с 1917 года не был и только сейчас впервые смог прочесть на пьедестале памятника Александру Третьему четверостишие Демьяна Бедного:
Мой сын и мой отец при жизни казнены, А я пожал удел посмертного бесславья: Торчу здесь пугалом чугунным для страны, Навеки сбросившей ярмо самодержавья.Едва отошли от памятника, Сандрик воскликнул:
— Бухарин-то, а? Договорился до «анришессе ву», «обогащайтесь»! И до целой концепции «врастания кулака в социализм». Махровым оппортунизмом припахивает!
— Да, представь себе. Иван Яковлевич говорит, что лозунг «обогащайтесь» Политбюро уже осудило.
— А среди нашего ленинградского партактива кое-кто опять обвиняет ЦК в либеральничанье. Только теперь уже по отношению к Бухарину. Тут еще эта статья в последнем номере «Большевика», будто у нас кулака вообще нет, будто он «жупел», подбавила жару. Идут разговоры о правом уклоне.
Флёнушкина зимой, когда он приехал в Ленинград, поселили в небольшом удобном номере «Астории», на третьем этаже, с окном на площадь у Исаакиевского собора; по комфорту гостиница считалась второй в городе, после «Европейской». Туда сейчас и направились они с вокзала пешком по Невскому, в сторону блестевшей на солнце золотой иглы Адмиралтейства, поочередно неся Костин чемоданчик.
С работниками редакции отношения у Флёнушкина оставались чисто официальными. Протекция «самого» Зиновьева держала старых сотрудников редакции в некотором отдалении от новичка. К нему присматривались. С подчиненными Сандрик, по своему характеру, держаться должным образом не умел и либо напускал на себя холоду, либо делал за них что-нибудь сам.
Он перестал острить, — москвичи бы его не узнали!..
Случайно обнаружив измену жены, Флёнушкин уехал без тяжелых объяснений, решив, что лжи он все равно простить не сможет. Детей, которые могли бы осложнить разрыв, у них не было.
Константину перемена обстановки помогла наконец восстановить прежнюю работоспособность. Он, по выражению Флёнушкина, «зарылся в архивах», а возвращаясь в «Асторию» с головой, распухшей от «фактов и документов», выслушивал Сандриковы излияния.
— Смотри, Костя, — говорил Флёнушкин, — что я нашел в переписке Белинского: «Лучше н и к а к и е, чем ложные отношения…»
Это было совершенно непохоже на московского Сандрика, откровенничать о своих личных делах. Но целые полгода он жил один, без друзей, поэтому в немногие часы, когда они с Костей теперь виделись (вечерами Флёнушкин приходил из газеты поздно), Сандрика прорывало.