Шрифт:
Несколько дней спустя я отправляюсь с Агнаром к врачу. Его воспаления стали гораздо хуже, это явно ненормально, сказала я Олафу как-то вечером, а он, по обыкновению, возразил, что у него тоже было полно прыщей в этом возрасте. Во-первых, это неправда: я видела множество его подростковых снимков, и везде он выглядит как чуть менее пропорциональная копия принца из фильма «Три орешка для Золушки». Во-вторых, дело не в обилии прыщиков, а в болезненности, объясняла я Олафу. Агнар не может спать, ему больно лежать на спине, это ненормально, повторила я и записалась к врачу — в основном потому, что мне просто необходимо было действовать. Что-то исправить.
Женщина-врач спрашивает у Агнара, можно ли мне остаться, и Агнар вопросительно смотрит на меня.
— Решай сам, — предлагаю я, не очень удачно пытаясь сделать вид, что говорю искренне, хотя ни на йоту не верю, что Агнар сумеет сам ответить на вопросы доктора.
— Да, ей можно, — соглашается Агнар.
Я не могу скрыть своего облегчения и гордости.
Осмотрев его лицо, доктор попросила Агнара снять рубашку. Я удивлена, очень давно не видела Агнара вот так. Он стал шире в плечах, почти мужчина, и очень похож на Хокона, но самое поразительное — линия загара, повторяющая контуры футболки, показывающая, что Агнар летом не снимал ее ни на минуту, и воспаленные пятна, рассыпавшиеся от шеи по спине, плотно и тесно, как мелкие яростные вулканы. Бедный Агнар; я представляю его на пляже с друзьями, в школьной душевой — Олаф заставил его принимать душ после физкультуры, хотя Агнар был готов разрыдаться и уверял, что никто этого не делает, — и взгляды девочек, медленно скользящие по его лбу, вокруг губ; от этих взглядов каждый прыщик на его открытом лице болит еще сильнее. Мной овладевает ярость — вначале бесцельная, вскоре переходящая на Олафа. Я не могу объяснить себе, почему так и не в силах выяснять это.
Доктор спрашивает Агнара, как развивалось заболевание, в течение какого времени он страдает от высыпаний, о его привычках, питании и так далее; мне приходится вцепиться в ручки кресла, чтобы не перебивать Агнара, который запинается и не сразу понимает заданные вопросы; он то и дело оглядывается на меня. Я ободряюще киваю, улыбаюсь плотно сжатыми губами. Мне не хочется, чтобы врач подумала, будто я слишком контролирую и опекаю своего сына. Сама не знаю, почему для меня так важно, что она подумает обо мне и о нас, но у меня такое чувство, словно мы должны что-то доказать, — пусть Агнар расскажет сам. О прыщиках, которые сперва появились на рождественских каникулах, стали больше к весне, потом было лучше, он точно не помнит, но в марте и апреле все в норме, а в июле снова хуже, на плече появилась такая шишка, что он думал, это рак, а это был адский прыщ, и все лето становилось только хуже.
— Твои привычки как-то менялись в этот период? — спрашивает доктор. — Может быть, ты, например, стал есть другие продукты, пользовался новым мылом или средством для кожи?
Агнар смотрит на меня. Я качаю головой. Он тоже качает головой.
— Возможно, новое окружение или что-то другое, что могло вызвать больший стресс, чем обычно?
Агнар не смотрит в мою сторону.
В конце октября наконец-то устанавливается холодная погода. И осень вдруг словно спешит: деревья меняют окраску, листья вянут, ветки оголяются всего за несколько недель, и утром первого ноября на лужайке и ветровом стекле лежит иней.
Я так долго ждала, когда наступит осень и все пойдет своим чередом, но ни темнота, ни холод, ни иней не могут справиться с хаосом. Олаф все больше действует мне на нервы, и я знаю, что это несправедливо, и не могу определить — изменился ли он сам, или изменилось мое чувство к нему, но теперь я вижу его по-новому.
Мы с Олафом познакомились, когда нам было чуть больше двадцати, и стыдно сказать, ни один из нас не помнит, когда мы встретились впервые. Просто мы оба постепенно влились в одну большую компанию. «Ну, конечно, я заметил тебя», — позднее уверял Олаф, скорее чтобы сделать мне приятное; не думаю, что он обращал на меня больше внимания, чем я на него, пока внезапно не влюбилась по уши за один вечер. И начались самые ужасные и непредсказуемые месяцы моей жизни, дикие, полные хаоса. «Ненавижу влюбляться», — говорила я подругам. Они отвечали, что это и лучше всего, и хуже, а я думала про себя: нет, только хуже. И хотя мне самой казалось, что от любви я светилась изнутри и по моему лицу сразу все было понятно, прошло немало времени, прежде чем Олаф что-то заметил. «Но ты же ничего не говорила, — оправдывался он позже. — Как я мог догадаться?» Через три месяца мы начали встречаться, и невыносимое ощущение свободного падения понемногу сменилось противоположным, фантастическим чувством: у меня есть твердая почва под ногами.
Мы поженились одиннадцать лет назад. Тогда у нас уже был Агнар и наши жизни так тесно переплелись и зависели друг от друга, что, как считала мама, заключать брак уже излишне, разве только документы оформить. Они с папой рассмеялись, когда я рассказала, что мы хотим венчаться в церкви. Олаф тоже полагал, что можно обойтись гражданской церемонией, а потом отметить. Но мне хотелось красивого обрамления, как я тогда объясняла, с церковью и священником. Теперь и не знаю, почему это имело для меня такую важность; наверное, мне казалось, так будет по-настоящему и то, что мы обещаем друг другу, станет более ценным, если рядом окажется священник, хотя ни я, ни Олаф не религиозны. Я говорила со страстью: «Клянусь любить и почитать тебя и хранить тебе верность, пока смерть не разлучит нас, и после, если ты покинешь мир раньше меня». Это было нетрудно, я не представляла, как может быть иначе.
Кроме того, еще в начале отношений мы договорились о некоторых принципиальных условиях и с тех пор их не нарушали. Например, о том, что нельзя угрожать расставанием при каждой ссоре всякий раз, когда кажется, что все безнадежно. Прежде я защищалась именно так: боясь, что Олаф может уйти, старалась опередить его и говорила, что больше не могу. Мы условились никогда не упоминать во время ссор о разрыве и в целом соблюдали это правило, поэтому и сама мысль со временем стала настолько далекой и неопределенной, что к ней нельзя прибегнуть за утешением в тяжелые минуты.
Сейчас все это выглядит очень наивным. Всегда можно уйти — теперь эта истина написана огромными буквами на стенах моей жизни. Вероятно, то же случилось и с Олафом, поскольку наши ссоры все быстрее и чаще оканчивались невыговоренным, дрожащим, угрожающим «а если нет, то…».
И хуже всего, что единственный человек, с которым мне хотелось поговорить об этом новом чувстве, — мама. Мне хотелось, чтобы она сказала мне, как важно не сдаваться. Мама внушала мне это на протяжении всей моей жизни, и на каждом этапе именно она словом, действием или взглядом показывала, что нельзя бросать начатое, что необходимо сделать правильный выбор и отстаивать его. И я передала это своим детям. Мы не сдаемся. Мы не бросаем. Мы собираем все свои силы и держимся.