Шрифт:
Олаф зовет детей, выразительно показывая на часы.
— Агнар, мы договаривались, — кричит он.
— Не слушайте его, — вмешивается папа, к великому удовольствию Агнара и Хедды.
Я оглядываюсь в поисках мамы, но не вижу ее на кухне.
— А где мама? — спрашиваю я.
— Она собиралась прилечь, — отвечает Олаф.
— Да нет, она пошла на прогулку, — возражает Хокон.
— Одна?
Мой вопрос звучит бессмысленно, поскольку все остальные здесь. Мной овладевает беспокойство, хотя это вполне в мамином характере — демонстративно найти себе другое занятие, когда все собрались провести время сообща.
Ответа не последовало; по-видимому, никто, кроме меня, и не волнуется, так что я тоже стараюсь не думать о маме. Последую совету Олафа: меньше переживать за других, не пытаться угадать ни их настроение, ни кто и какие эмоции испытывает в данную минуту. Это бесполезно, говорит Олаф, и он, разумеется, прав, но от этой привычки так трудно отказаться. Годами наблюдая за мамой, я изучила малейшие движения ее лица и по морщинке в уголке губ могу определить, расстроена она или смирилась с обстоятельствами, по движению маминых бровей замечаю, что она устала, а по ее взгляду понимаю, счастлива ли она. Мне порой приходит в голову, что, случись у мамы инсульт и утрать она речь, я оказалась бы единственной, кто сумел бы общаться с ней и понимать ее. Я так привыкла автоматически объяснять себе ее мимику, что, даже еще толком не успев увидеть маму, едва войдя в комнату, чувствую ее настроение.
Она возвращается спустя полчаса, когда я укладываю Хедду. Мама заглядывает пожелать спокойной ночи. Кажется, она плакала, и мне непросто сдержаться, чтобы не расспрашивать и не перебирать никаких догадок, и я стараюсь сконцентрироваться на Петсоне и его коте Финдусе, раз уж Хедда взяла именно эту книжку с собой на каникулы.
Утром меня будит непрерывное гудение цикад. Я вспоминаю, как Агнар объяснял нам, что этот характерный звук — вовсе не пение, а шум от трения крылышек на спинках самцов, которые стремятся привлечь своим треском самок. Я смотрю на Олафа. Он лежит на спине, заложив руки за голову, словно позируя. Поворачиваюсь к нему и кладу ладонь на его грудь, чтобы кончики моих пальцев коснулись тонкой кожи в ямке между ключицами, которая дрожит с каждым ударом пульса. Ритм сердца и дыхания неизменно отзывается во мне ощущением надежной защиты.
Олаф не проснулся от моего прикосновения. Может, все-таки разбудить его, чтобы мы могли заняться сексом, пока не проснулась Хедда? Так я представляла себе это в Осло, мечтая о неторопливом утре с прекрасной погодой, мягким ветерком и бликами солнца, которое прорезается сквозь белые занавески. И чтобы были только Олаф и я. Но тут я вспоминаю о маме с папой и о том, что папе сегодня семьдесят. Я слегка целую Олафа в шею, он просыпается, встряхивает затекшую руку, обнимает меня и притягивает к себе.
— Хотела разбудить тебя, чтобы мы могли поразвлечься, но вспомнила, что сегодня папин день рождения.
Олаф раскрывает глаза, смотрит на меня и смеется:
— Так ты меня разбудила, чтобы это сказать?
Киваю, улыбаюсь. Прошло немало лет, прежде чем я все-таки смогла заниматься сексом с Олафом, когда мама и папа рядом с нами, в том же доме или гостинице, даже если их номер очень далеко от нашего. Ощущение присутствия родителей неизменно, сколько бы метров бетона и кирпичей нас ни разделяли. После того как мы стали жить с Олафом, я далеко не сразу решилась провести лето в одном домике с родителями. Но мне по-прежнему неудобно, я не могу расслабиться и перестать думать о них. И хуже всего то, что они наверняка думают, что мы занимаемся сексом. Олаф не понимает этого: мы ведь взрослые люди, женатые, у нас уже двое детей. Я не могу объяснить ему, но то, что родители могут так обо мне думать, кажется каким-то непрошеным вторжением в нашу жизнь.
— Все с тобой ясно, — улыбается Олаф. — Ну что ж, придется придумать другой способ отметить юбилей твоего папы.
Сегодня папа долго не встает. Я знаю, каких усилий ему стоит оставаться в постели, чтобы Агиар и Хедда могли разбудить его праздничной песней, и я очень благодарна ему за это.
Обычно папа поднимается в шесть и сразу отправляется на пробежку, уверяя, что день не задастся, если не получится утром побегать. Из-за многолетнего бега по асфальтовому покрытию у него теперь болит левое колено. Папа был чрезвычайно расстроен заключением врача о возможной операции, говорил об этом неделями, отказывался прекратить тренировки и в конце концов сделал перерыв недели на две, только когда уже просто ковылял по стадиону «Волдслёкка». Теперь перед пробежкой папа надевает под тайтсы поддерживающий бандаж и слышать не хочет о враче, даже если колено распухает, как футбольный мяч. Мы решили больше не приставать к нему. «Хочет добить свое колено — пусть», — говорит мама. Очевидно, и у нее нет особого желания объяснять папе, что ему нужно либо перестать бегать, либо сделать операцию — а скорее всего, и то, и другое.
Мама на кухне уже размешивает тесто для блинчиков; по-видимому, она давно на ногах, на столе стоят купленные ею ягоды, кофе и сок. В дни рождения у нас на завтрак всегда блинчики, это мамина традиция, которую я перенесла и в свою семью. Глядя на маму, склонившуюся над тестом, вдруг осознаю, что никогда не спрашивала Олафа, как обычно отмечали его день рождения. Мама точно так же размешивала тесто все дни рождения с тех пор, как я родилась, а может быть, и еще задолго до этого. Они с папой по-прежнему едят на завтрак блинчики в наши дни рождения, хотя прошло уже почти десять лет, как последний из нас покинул дом.
Мама выглядит счастливой или, по крайней мере, энергичной, ее вчерашнее настроение исчезло, и мне становится легче.
— Поздравляю, — говорю я.
— И тебя тоже, — с улыбкой отзывается мама. — Ты не поможешь мне с черникой для начинки?
— Нет, лучше я, — Эллен возникает у меня из-за спины. — У Лив из-за детей развилась сахарофобия.
Я пытаюсь рассмеяться, но получается скорее фырканье. Эллен мельком улыбается мне, насыпая сахар в миску, потом давит вилкой ягоды и перемешивает.