Шрифт:
Последняя фраза прозвучала как приговор. Не зная, куда спрятать глаза после такой точной, но не к такому же столу сказанной мысли, тетушка стала нарезать хлеб, обмазывать его маслом и засуетилась над тарелкой с тефтелями. Петрович последовал за ней.
– Да, знаешь, – тетушка не знала, как исправить свою бестактность, и, подбирая остатки соуса кусочком хлеба, сказала: – Я завтра иду в театр.
– На что?
– «Вестсайдская история». Мюзикл. Ой! – Она прикрыла ладонью рот и покачала головой.
– Что случилось?
– Ты знаешь, так говорил Хуберт, в эту задницу, – тут тетушка приподнялась с кресла, похлопала себя по заду и опять села, – еще в детстве кто-то засунул шило. Прости, я тебе сказала про «Вестсайдскую историю» и тут же вспомнила, что мы с ним в Англии смотрели мюзикл по Стивенсону. Даже два мюзикла. Один – про принца Флоризеля, а второй – про доктора Джекила и мистера Хайда. Это был какой-то провинциальный театр, получивший ангажемент вне сезона в самом Брайтоне. Нам понравилось. Там был такой актер, совсем мальчик, он играл Флоризеля и мистера Хайда. Впечатляюще. Но пресса приняла их в штыки. У меня где-то на чердаке – ты же знаешь, я сохранила все привезенное из Англии, – должны остаться газеты с их жуткими рецензиями. Если хочешь, я могу их тебе найти.
Петрович встал, обошел стол и обнял тетушку за плечи:
– Не волнуйся. Все в порядке. Любая работа – это работа. В конце концов, кто-то делает аудит отчетности госпиталей и кому-то приходится подшивать справки о расходах формалина. Кому, как не ветерану Красного Креста, это знать.
И он поцеловал ее в лоб.
Тетушка благодарно взглянула на племянника. На ее глазах выступили слезы:
– Может, еще чаю?
– Нет. – Но, чувствуя, что теперь так уйти нельзя, Петрович произнес: – А вот еще одну трубочку под кюммель – это да.
На прощание он посидел еще добрых три четверти часа, но тетушка так и не смогла сдержать слез, переживая, что могла задеть своего, как она меня любит, единственного племянника, он крепко расцеловал ее щеки, достал салфетку, вытер ей щеки и лоб и ткнул салфетку в нос.
– Все. Перестань. Все будет хорошо. Я тебе отзвонюсь.
Он решил пройти до дома пешком. Богемный квартал жил своей жизнью. У освещенных дверных проемов кафе и баров толпились бродячие, еще верившие в свой успех художники и музыканты. В одном из окон он вдруг увидел Любляну, сидевшую напротив какой-то женщины с короткой стрижкой. Петрович плечами надвинул на себя поднятый воротник, чтобы поскорее уйти незамеченным, но Любляна увидела его в освещении вывески кафе, радостно помахала рукой и послала пригласительный жест. Петрович помахал ей рукой и покачал головой – нет, и тут ее собеседница повернулась. Наваждение, но даже сквозь мутное стекло и тридцать лет Петрович сразу узнал ее. Он остановился, но тут же повернулся и ускорил шаг. И сбавил его, лишь зайдя за угол.
Вспоминать не хотелось. Карта, ты забыла свои правила. Ты не можешь ложиться в одни руки второй вечер подряд. Или ты смеешься надо мной? Он поежился от холода. Да, вечер надо закончить пуншем. В конце концов, если это действительно была Кристина и если она – знакомая Любляны, то, значит, он сможет увидеть ее. Но – не сегодня. Сегодня надо выспаться. Под утро к себе он вернулся не потому, что азарт охватил его, а потому, что он его оставил. Любляна полночи промучилась, пытаясь оживить так знакомое ей тело. А это тело было занято головой, в которой гулким эхом звучало: «Может, это будет ваша фотография?»
Он свернул еще за один угол. Здесь, уже недалеко от дома, было кафе, которое заполнялось обычно по пятницам, а субботу обитатели квартала предпочитали проводить дома. Надо только скользнуть в проходной двор и повернуть налево. Почему-то он обернулся назад, и ему показалось, что за ним следует какая-то тень. Блажь. Но теперь точно через проходной. Он нырнул туда, прошел двором и вышел на тихую улицу. Так, давай сделаем шаг вправо – и подождем.
Он постоял несколько минут, наискось уютно сверкали огоньки кафе, да, блажь, и уверенным шагом пошел на свет. Он вошел, кафе было почти пустым, какой-то бюргер сидел за стойкой, а за одним из столиков целовалась молодая пара. Вам некуда деться? Возьмите ключи от моей квартиры. А я посижу здесь. Петрович усмехнулся нелепым мыслям, подошел к стойке, забрался с ногами на стул, заказал большой стакан пунша и («Данхилл» доставать не хотелось) сигару.
Уехать бы сейчас туда, где я ни разу не был, нет, не в саму Гавану, а в ее предместье, где мать юных защитников революции, вооруженных «калашниковыми» и патрулирующих пляжи в мечтах поймать вражеских десантников, полуголая, в одной юбке, крутит точно такую же сигару, на которую падают капли пота с грудей, обвисших до колен от кормления этих самых революционеров, тогда – молоком, сейчас – нищенскими сентаво за десяток накрученных сигар, уткнуться в эти обвисшие груди и сказать – мама, я не буду защищать революцию, я буду защищать тебя. Он закрыл глаза, пытаясь представить защербленное, как оно может еще выглядеть, предместье Гаваны, но в эти закрытые глаза (да, карта, я знаю, за везение – надо расплачиваться) вплыла, сама – нет, не Куба, а – фотография, конечно, Хемингуэя. Кто-то легко тронул его за локоть:
– Как прошел визит в «Клуб самоубийц»?
Дерево решений
Петрович резко повернулся налево. Бюргер, малоприметный господин в зимней куртке и вязаной шапочке, поднес к усам бокал пива.
– Доктор Петрович, не смотрите на меня и продолжайте пить свой пунш. Позвольте представиться, – не поворачивая головы, сказал незнакомец. – Доктор Шнайдер, следователь по особо важным делам. Не поворачивайтесь же. Они могут за вами следить.
– Кто?