Шрифт:
— А раньше ты не пробовал?
— Пробовал. — Он резко отвернулся, прильнул к спинке скамейки.
Больше она не спрашивала. Огни мелькали за окном, ночь непроглядная. Посмотрел бы на нее сейчас Митин. Едет бог знает куда, бог знает с кем, невероятно! Но куда денешься от этого человека, который уже четвертый раз попадается на ее пути, от этого восторга через край, когда он рядом и тебя охватывает предчувствие, что сегодня начнется все всерьез, потому что он доверил ей самое тайное — свое сочинение. Бог мой, как же она была счастлива в этой темной электричке, мчавшейся в полную неизвестность!
Отец уверяет, счастье — это осуществленность. Если человек осуществился хотя бы наполовину, он уже счастливчик, потому что большинство людей на свете не осуществляются и на пятнадцать процентов.
— А ты? — съехидничала она, когда услышала этот расклад.
Он усмехнулся:
— Катя как-то сказала, что на двадцать пять. Посмотрим, еще не вечер.
— А что такое вечер?
— Вечер — это когда за шестьдесят.
Любка внутренне хмыкнула: хорошо себя папаня подстраховал. До шестидесяти ему было далеко, у него еще есть время, еще и сорока не стукнуло. Иногда Любка чувствовала себя старше своего отца, она не могла представить себе, каким он был с матерью. Сейчас он выглядел в ее глазах неприкаянным, но сжатым в пружину пробивания чего-то важного для него, куда-то он несся, опаздывая, ругая себя, но всегда добивался своего, а потом расплачивался. Только собой, никогда — другими. И она ему тоже досталась — не подарочек. С этой ее операцией он ходит как ушибленный.
А Куранцеву ей не приходится исповедоваться. Когда она возникает — он рад, когда пропадает — ничего не делает, чтобы найти. Видятся они регулярно, но меж ними не завелось привычки расспрашивать друг друга дальше суток. Похоже, у него нет никого, кроме нее, но как он живет, что делает вне ее и своих «Брызг», она понятия не имеет, и идиоту ясно: не вкладывайся она в эти отношения, они давно б оборвались. Вот и теперь приплелась в клуб, ждет, пока репортер слиняет.
…Тогда на даче Тиримилина было темно, они продирались в темноте через кустарник, деревья, хозяева явно отсутствовали. Любка порывалась уговорить Куранцева вернуться, но все было бессмысленно. В Володю вселилась сила, которую она наблюдала в нем позднее не раз, когда он ломал себя и попадавшееся на пути.
— Ну подумай сама, — убеждал он Любку, — мы же столько ждали, тащились черт знает откуда, я тебя измотал вконец, и все напрасно? Нет, этого допустить нельзя, человек обязан сам строить свою судьбу, мне должно повезти сегодня! Иначе уже никогда — понимаешь, никогда! — не повезет.
— От сегодня остается двадцать минут, — заметила Любка. — Уже без двадцати двенадцать.
— Говорят, за двадцать минут Шопен написал свой лучший ноктюрн, — почти беспечно пробормотал он, — а Закон относительности открыт был Эйнштейном за полчаса. Тебя я уговорил идти в Консерваторию за пять минут.
Из всего сказанного Любка услышала только последнее, ее резануло это «уговорил», но тут он остановился против окна, начал раскачивать ставню, пока, распахнув, не влез внутрь. К ужасу Любки, он протянул ей руку, и она послушно подтянулась.
Дача была пуста, все было разбросано, хозяева собирались в спешке. Куранцев метался по комнатам, включая люстры, бра, все светилось, переливалось, казалось ослепительным на фоне черных провалов окон. В него вселился бес разрушения. Посреди этого яркого света и полной тишины Любке стало страшно. А Володя начал распахивать окна, будто его давило замкнутое пространство, откуда-то он извлек бутылку. Любка хлопнула залпом стакан, чтобы не страшно, чтоб согреться. Затем он что-то рассматривал, стоя у рояля, что-то проигрывал вполтона, ее блаженно убаюкивали звуки, остальное провалилось в памяти, будто захлопнулась дверь в подпол.
Очнулась она, услышав женский голос, в котором переливалось, захлебывалось негодование. Любка лежала на чужом диване, Володя сидел за пюпитром с раскрытыми нотами, над ним нависла фигура кричащей женщины, в которой она узнала арфистку из оркестра Тиримилина. Любка начала приходить в себя, разглядывая даму, ее воздушное зеленое платье с воланами, красивое лицо, пылавшее гневом. Кажется, Володя пытался ей объяснить, что они долго ждали под окнами, дико замерзли, решили войти, погреться, та продолжала кричать, потом, убедившись, что все цело, внезапно успокоилась и стала похожа на взъерошенную синицу.
— Скажите спасибо, что не вызвали милицию, — глаза ее уже смеялись.
— Ну уж сразу милицию, — пробормотал Куранцев.
— А что прикажете думать, если на вашей даче горит свет?
— Думайте, что у этого человека не оставалось выхода, по его гороскопу все должно решиться сегодня. — «Пусть отдубасят, будет скандал, — решил он, — искусство требует жертв». — Вот вы даже и улыбнулись. — Володя виновато глядел на даму снизу вверх. — Могли бы ошпарить кипятком, напустить собак, а вы проявили милосердие.
— Что же вы от нас хотите? — сощурила она глаза.
— Только одного — чтоб Геннадий Геннадиевич посмотрел ноты.
— Вот как? — Тиримилин стоял в проеме двери, темноволосый, верткий, словно на шарнирах, с непомерно длинными, при небольшом росте, выразительными руками. — Хорошенькие у вас представления о нравах.
Любка изумилась превращению Тиримилина. Только что потрясавший зал чудесной слаженностью звуков, заставлявшей всех соединиться в едином взлете духа, дирижер был будто потухшим, неодушевленным, бесформенным, как кожура выжатого граната. Он топтался в дверях собственной комнаты, замученный, ошарашенный непредвиденным препятствием к отдыху, к полному отключению.