Шрифт:
Несколько лет Люся томилась от безделья. Потом, слава богу, нашли ей занятие: вести драматический кружок в клубе. Правда, это было не очень удобно: репетиции, как правило, вечером, да и зарплата у почасовика небольшая, чисто символическая, но я согласен был даже приплачивать, лишь бы жена убивала как-нибудь время.
— А где Андрей? — спросил я, прекрасно зная, что Люся отвезла сына к няне.
Она не отвечала несколько минут, потом сказала со злостью:
— Тебе ребенок нужен как игрушка! Поразвлечься десять минут, а мне целый день сидеть с ним, мучиться!
— А ты не мучайся! Почему другим это в радость, а тебе в наказание?
Разговор я затеял совершенно бессмысленный. Когда-то Люся объясняла свою раздражительность тем, что у нас нет ребенка. Но стоило появиться Андрюшке, начались новые проблемы: трудно, тошно, выматывает все нервы… Рухнули мои последние надежды, что сын как-то сплотит семью, что Люся станет спокойнее. Нет, она быстро уставала, раздражалась, начинала дергать его и себя.
— Да, — вспомнила Люся, — там Андрюшка оставил тебе рисунок. Посмотри на столе.
Я быстро прошел в комнату, взял плотный лист бумаги. Краснозвездный танк палит в небо снарядами. Пушка у танка вертикальная, снаряды по прямой попадают в самолет с черной свастикой.
Долго я разглядывал рисунок, и понемногу спокойствие возвращалось ко мне. Нет, все-таки худо или бедно, но парень растет, умнеет, с ним становится все интереснее. И Люся по-своему его любит — неровной, немного экзальтированной любовью, но любит. И нужно, наверное, ценить хотя бы то, что ты имеешь, — семью, этот маленький хрупкий плот в бушующем океане. И мало ли в жизни счастливых минут: когда по утрам Андрюшка прибегает к нам в комнату, залезает под одеяло и сбивчиво, запинаясь, рассказывает сон; пытается детским своим разумом склеить разрозненные ночные ощущения в нечто цельное; или когда ранней осенью втроем отправляемся мы в тайгу — какие могут быть грибы или орехи, когда Андрей еле ковыляет, останавливается у каждого пня, у любой травинки, но мысленно на секунду попробуй представить себе прогулку без ребенка, как потускнеет и поблекнет она…
Я вернулся на кухню, подошел к жене, обнял ее.
— Милая Мила! Ну что мы все время ссоримся, как будто три жизни жить собираемся…
— Все только от тебя зависит, — примирительно ответила Люся.
2
Вот чего я не люблю больше всего — не доспишь какой-нибудь час, а чувствуешь себя хуже некуда: тело ватное, голова будто свинцом налита. Проснулся я минут за сорок до того, как зазвонил будильник, и вставать не хотелось и засыпать снова было бессмысленно. Так и промучился. А потом другая глупость — вместо электрической бритвы взялся зачем-то за безопасную. Я убежден, что хуже меня никто не бреется: хуже просто некуда — ковыряюсь долго, а все равно весь в порезах. Была наивная надежда, что бритье снимет усталость, поднимет боевой дух, но, кроме того, что провозился с этим занятием дольше обычного, ничего не добился. Подумал с неудовольствием, что с утра предстоит трудный и, кажется, бесполезный разговор о Доме культуры. Не так надо было бы начинать рабочий день, но, с другой стороны, лучше свалить самое неприятное дело сразу, со свежими силами.
В приемной меня поджидал Чантурия. Зачем я пригласил его? Дом культуры не был Гураму, как говорится, ни с одного бока. Но я чувствовал, что разговор пойдет на повышенных тонах, а в разгар спора должен прозвучать какой-нибудь меланхолический голос, который погасит огонь. В последнее время слишком часто начал я кипятиться, подставлять себя под удары. Тем более со строителями, с которыми идиллических бесед никогда не было: сколько помню, с первых кирпичей, как зарождался Таежный, у них вечно чего-нибудь да не хватало — то фондов, то стекла, то бетона.
Мельком взглянул на Чантурия: сегодня он был какой-то особенно тихий, подавленный. Иногда у меня мелькало подозрение: не поколачивает ли его жена?
— Был в древесноволокнистом, — виноватым голосом, словно оправдываясь, сказал Чантурия. — Ну, там все нормально.
— Тихомиров на стенку не лезет? Слишком он переживает, бедняга.
Гурам потер висок ладонью.
— Вообще с разнарядкой прокол получился. Хорошо бы отозвать ремонтников с картошки, а взамен отправить из сульфатного. Там сейчас работы немного.
— А что? Идея! Надо сегодня же это сделать.
— Но у меня нет власти.
— Ничего, ничего. Распорядитесь от моего имени.
Про себя подумал: у Чантурия власти и в самом деле нет, но вот у Черепанова больше чем достаточно, только на что он ее расходует… Эх, снова соль на незажившие раны! Все перипетии того, как назначался Вадим главным инженером, я вспомнил с такой остротой, будто не прошло с тех пор полутора лет. Да, оступился я тогда, смалодушничал, вот теперь и несу тяжкий крест. И перед Гурамом чувствую себя неловко, приходится глаза отводить, хотя он давно, кажется, все понял и никаких претензий ко мне не имеет. Или все-таки имеет?
Минувшей зимой мы вместе ездили в Правдинск. В небольшом подмосковном городке в экспериментальном институте бумаги начались испытания особо прочного картона — им должны были постепенно заменить деревянную тару. Ну, я и решил вникнуть в новое дело, а заодно надо было обговорить несколько вопросов в министерстве.
В Домодедове мы взяли такси и подъехали к «России». В гулком просторном вестибюле, среди людской толчеи я растерялся, видно, немного одичал в своем Таежном. Гурам тянул меня побродить по Москве, но я чувствовал себя усталым, разбитым — сказывалась разница во времени, да и полет был трудным: самолет садился в предвечерних облаках, они казались зловеще-темными, словно гигантские хлопья дыма; несколько раз проваливался в воздушные ямы, от которых сладко ныло внутри и на мгновение замирало сердце.