Шрифт:
Потом в камеру приходит надзиратель. Он был на Восточном фронте, знает несколько русских слов и кюбель называет по-русски — «параша». У него мягкий, ласковый голос, неторопливые, округлые движения, всегда веселое румяное лицо. Воркуя как голубь, он говорит Дорис:
— Параша век![35]
И женщина должна нести посудину на тот конец длинного коридора, а надзиратель идет сзади и усмехается.
Днем она не имеет права сидеть на стуле. Стол и стул — это для того, чтобы есть тюремный обед. Немец, если он даже арестован, не может есть стоя, как свинья. Во всем должна быть аккуратность, должен быть порядок, все надо делать согласно существующим инструкциям и приказам. В инструкции говорится, что камера должна быть чистой, что заключенный должен получать воду и пищу в положенном количестве и что он должен посвятить все свое свободное время выполнению приказов тюремного начальства.
Применительно к молодой женщине этот приказ звучит так: «Не сидеть! Маршировать!» Это кричит своим ласковым голоском надзиратель, открывая в толстой двери «волчок», кричит через каждые полчаса и в подтверждение приказа бухает в дверь грубым сапогом.
Так и жила она в каменном колодце камеры. Кружа по бетонному полу, вышагивала десятки и сотни километров. Время от времени ее выводили в тюремный двор, где ждала машина, чтобы везти арестованных в гестапо. Мир сомкнулся вокруг Дорис непроницаемыми стенами тюрьмы. За ними не было ничего...
В коридоре загремели ключи. Замок щелкнул почти неслышно: в соответствии с инструкцией он был отлично смазан. Надзиратель стал на пороге и, забыв о своей усмешке, сказал совсем чужим, несвойственным ему голосом:
— Пойдем...
Выпустил Дорис в коридор и пошел впереди, нарушая этим тюремный порядок, который обязывал надзирателя ни-когда не поворачиваться спиной к арестанту. Они пошли не вниз, как всегда, когда надо было ехать на допрос, а вверх и оказались в коридоре, застеленном ковровой дорожкой. Надзиратель открыл какую-то дверь, что-то буркнул и исчез, чтобы никогда больше не появляться в жизни Дорис.
Она плохо понимала то, что происходило дальше. Ей что-то говорили, куда-то вели, она перешла дно тюремного колодца-двора, забетонированное дно, брошенное на большую глубину между отвесными бетонными стенами тюремных блоков. Потом ей снова что-то говорили уже в воротах, даже смеялись,— и Дорис очутилась в разрушенном городе, среди гор битого кирпича, обломков железа, среди засыпанной каменными обломками улицы. Она очутилась на свободе, ее выпустили, ей можно было возвращаться домой!
«Слава богу, что хватило сил ничего не сказать им о Гейнце», — пронеслось у нее в голове, и, в последний раз оглянувшись на каменные громады тюрьмы, она почти бегом бросилась прочь, подальше отсюда.
Завыла, заплакала сирена воздушной тревоги, уличка, по которой шла Дорис, сразу наполнилась тысячами людей, которые появились неизвестно откуда, словно из-под земли. И все это побежало, толкаясь, молча поглядывая на небо,— побежало дальше, вниз, туда, где чернели гигантские конусы собора.
— Куда это все бегут, в собор? — спросила Дорис какого-то человека, кажется солдата, который больно толкнул ее в бок.
— Кой черт в собор! — крикнул тот. — В убежище!
Поток людей внес в бомбоубежище и Дорис. Длинные тесные штольни были уже набиты людьми. Люди сидели на дощатых лавках под стенами, толпились в проходах, дрожащие, испуганные. Маленькие электрические лампочки чуть тлели под потолком. Дорис села у стены, и сразу же лампочки погасли. Люди зашумели, закричали, кто-то заплакал, кто-то выругался. Где-то неподалеку визгливый голос, пытаясь перекричать всех присутствующих, без конца повторял бесстыдные, жестокие слова: «По приказу фюрера пятнадцатилетние мужчины, которые оставили свои войска и прячутся в бомбоубежищах, должны быть немедленно расстреляны, как только их найдут». Кто-то свистнул, кто-то шикнул, кого-то, кажется, били, — раздался крик. Плакало где-то далеко дитя. И над всем этим господствовал визгливый, жестокий голос: «...фюрера... пятнадцатилетние... расстреляны... пятнадцатилетние... расстреляны...»
Когда кончилась тревога, Дорис выбралась на поверхность и побрела мимо руин. Вокзал, который прятался когда-то в тени собора, был уничтожен. Поезда на ту сторону Рейна не шли — эшелоны приходили лишь оттуда, везли и везли что-то для битвы, которая разгоралась, пылала где-то во Франции, а может, уже и на немецкой земле. Дорис пошла к мосту Гинденбурга. Когда-то перед мостом стоял памятник старому фельдмаршалу. Бомба разнесла его. Осталась только задняя бронзовая нога лошади. По мосту валом валили толпы беженцев. Они бежали с левого берега на правый так, словно здесь, на левом, была не Германия. Они везли на тачках все, что могли вывезти, и несли на плечах столько, сколько могли поднять. Германия бежала от самой себя и не могла убежать.
Попасть на какую-нибудь машину, чтобы доехать до Дельбрюка, нечего было и думать. Дорис пришлось добираться пешком.
Уже вечерело, когда она наконец пришла к своему дому. На лестнице остановилась на миг, подумала, не заглянуть ли к Тильде, но почувствовала, что у нее едва хватит сил подняться еще на один этаж.
Дома было тихо, спокойно. И поэтому, несмотря на усталость, Дорис стала убирать в комнатах.
Звонка она не ожидала, сначала даже не сообразила, где это звенит. Потом поняла: кто-то пришел, надо открыть.
За дверью стояло нечто теплое, ароматное, молодое.
— Гильда!
— Дори!
Они обнялись и замерли на какое-то мгновение. Потом Дорис посмотрела на Тильду и увидела, что голова соседки забинтована.
— Что с тобой?
— Глупости! Это все прошло. Главное, что тебя выпустили. Я услышала шум наверху и сразу же... Ах, я и забыла! Знакомься, Арнульф...
Дорис смотрела на мужчину, который стоял позади Тильды. Высокий, гибкий фельдфебель во всем новеньком, напудренный и напомаженный.