Шрифт:
— Я ничего тут не чувствую, Люси, — сказал Вильям. — Далась мне эта ферма.
Я сказала, что понимаю.
Но мы продолжили разглядывать дом и, найдя окна комнаты, где когда-то стояло пианино, на котором играл Вильгельм, оба почувствовали легкое… отвращение, пожалуй, слишком сильное слово, но нам обоим все это было не по душе.
И мы поехали дальше, и вдоль дороги не было ни одной постройки, лишь горстка деревьев, сбрызнутых солнечным светом, а потом мы увидели маленькое почтовое отделение, очень ветхое. «Люси, смотри», — сказал Вильям, и я поняла, что его так растрогало. Это явно было то самое почтовое отделение, куда каждый день ходила его мать проверить, не пришло ли письмо от Вильгельма.
Мы медленно поехали дальше, мы ехали очень медленно, пока не уперлись в рельсы. «Боже, Люси, — сказал Вильям. — Погоди секунду». Впереди виднелась крошечная железнодорожная станция. Вдоль путей стояли старые склады. Лоис была права: здесь никогда ничего не менялось. Мы припарковались возле станции — вокруг ни души — и, не выходя из машины, смотрели на дорогу, по которой тем снежным ноябрьским вечером шла, то и дело переходя на бег, Кэтрин. Станция была маленькая, обшитая вагонкой. Она скорее напоминала автобусную остановку.
Я живо представила, как юная Кэтрин не то идет, не то бежит по этой темной, продуваемой ветром ноябрьской дороге, без сапог, в легких башмаках, а повсюду сугробы, и без теплой куртки, чтобы себя не выдать; я представила, как она не то идет, не то бежит к станции в темной одежде, с шарфом на голове, как она ждет поезд, и ей страшно, до смерти страшно — как было страшно годами из-за побоев отца, — и, мне кажется, я почувствовала, какие мысли крутились у нее в голове:
Если Вильгельма не будет, когда я приеду в Бостон, я покончу с собой.
* * *
— Сраная Лоис Бубар, — сказал Вильям.
Я быстро взглянула на него. Мы ехали обратно к шоссе.
— Вот бы ее в помине не было, — сказал он. Затем огладил усы и уставился на дорогу. — Она хочет, чтобы ты упомянула ее в книге? Но только в хорошем свете? Господи, Люси. И, по ее словам, она жалеет лишь о том, что была недостаточно приветлива с моей матерью? А потом, когда приезжаю я, она меня даже видеть не хочет? Нет, ну что за дерьмо, а не человек.
И я вспомнила про воспитательницу, которая больше никогда не брала его на руки.
* * *
После первого курса я устроилась работать в приемную комиссию — водила абитуриентов по кампусу. Как мне это нравилось! Я была очень рада, что у меня есть работа и не нужно возвращаться домой на лето, а еще мне очень нравился наш колледж, и я с удовольствием рассказывала людям, как он мне нравится. А упоминаю я об этом вот почему: в приемной комиссии работал один человек, он не был ее главой, но тогда он казался мне большой шишкой, он был лет на десять меня старше, и я ему приглянулась — и помню, что пару раз ходила с ним на свидание, только не помню куда. Разумеется, у него была машина, но тогда мне казалось, что иметь машину — это так по-взрослому, и, когда я впервые села в нее и увидела подстаканники на дверцах, я подумала: «Ничего себе!» Подстаканники были для меня верхом взрослости, вот только я чувствовала, что это не совсем мое. Но мужчина мне нравился — возможно, я была в него влюблена. Я влюблялась во всех, кого встречала. Как-то вечером, когда он подкинул меня до дома, где я снимала квартиру с друзьями по колледжу (друзьями!), он прислонил меня к дверце машины, поцеловал и прошептал мне на ухо: «Эй, тигренок», и я подумала… Уже не помню, что я подумала. Но после того вечера, когда мы поцеловались, он меня больше никуда не звал, а пару месяцев спустя женился на секретарше из приемной комиссии; симпатичная девушка, она всегда мне нравилась.
Зачем я это рассказываю: мы знаем, кто мы, сами о том не догадываясь.
И мужчина из приемной комиссии понял, что я не тот человек, который будет откликаться на «тигренка» и для него придумывать подобные прозвища, к тому же я так и не смирилась с подстаканниками; я не расстроилась, что он больше никуда меня не звал, меня всегда немного удивляло, что я вообще ему понравилась. Но вернемся к сути! А суть вот в чем: что такого мы с Вильямом разглядели друг в дружке, раз решили пожениться?
* * *
Над Хейнсвиллской дорогой[3] висела зловещая тишина. Много миль нам не попадалось ни одной машины. Было в этой дороге что-то гнетущее: взгляд выхватывал то пни по обочинам, то болота с мертвыми деревьями. В одном месте росли яблони с мелкими плодами, и, по словам Вильяма, это значило, что когда-то здесь были фермы, и так мы ехали некоторое время. Казалось, все слегка выжжено солнцем.
Затем нам попался знак с гигантской головой Санта-Клауса: РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ЕЛИ ЧЕРЕЗ 300 ФУТОВ. Но через триста футов мы ничего не увидели, все тот же однообразный пейзаж.
Я никак не могла избавиться от чувства страха. По обеим сторонам дороги тянулись болота с мертвыми деревьями, и засохшие стволы розовато поблескивали, и повсюду росли сорняки, чем-то похожие на клевер, я таких раньше не видела. Мы проехали мимо баптистской церкви — она стояла на пустыре, — и Вильям сказал: «Возможно, здесь Кэтрин вышла за Клайда Траска». Сказал он это с явным безразличием, будто считал, что его настоящая мать — это женщина, которая его вырастила, жившая в Ньютоне, штат Массачусетс, а та, кто жила здесь, его не интересует; такое у меня сложилось впечатление.