Шрифт:
Имя голландского анатома Фредерика Рюйша, послужившего прообразом благородного старца, обучившего искусству прозекции Вильгельма Мейстера и песочного человека, кравшего у людей глаза, было хорошо известно Клювину, вернув его сквозь генеральскую болтовню к некоему воспоминанию отроческого времени. Но сначала - несколько слов о излагаемом за вагонной водочкой опыте государственного устройства, ради воплощения которого понадобились не только назидательные анатомические препараты, но и купленный в рассрочку тяжелый эшелон бронетехники, зачехленной и кошмарной, как мастодонты.
Власть предполагала не вмешиваться в частную жизнь граждан. Следствием этого должно было стать последовательное упразднение всех структур и служб, исключая министерство Государственной безопасности и Внутренних дел. Когда Шиш, еще не бывший к тому времени генералом, изложил суть властной затеи в смущенной студенческой аудитории, жарко, бездыханно и зло теснящейся плечом к плечу, как толпа на похоронах, полковнику Гейнке пришлось разогнать разъярившуюся молодежь той давно, казалось, забытой им лютой матерной бранью, которой когда-то он, еще будучи сержантом, поднимал испуганных солдат в атаку. Дело в том, что Шиш сказал: "Благороднее умереть под забором, чем в богадельне. Благороднее платить университету, зарабатывая на учебу ночной разгрузкой вагонов, чем нахлебничать при нем".
В тот день у полковника как раз околел удод, заведенный еще его отцом и проживший не меньше говорящего попугая, - обстоятельство, казалось бы, ничтожное для общего развития сюжета, - но Гейнке, приглашая Клювина в университет, трогательно написал об этой маленькой смерти, а Клювин трогательно приготовил ему подарок, вспомнив отрочество, когда маленькая коричневая лошадка в белых чулках, с бледно-рыжеватой прядью в хвосте и гриве - вечная, как соловей Китса - будила его, осторожно цокая по камням; книжный шкаф в лавке крестного отца, на который он садился, спускаясь по скрипучей винтовой лестнице; кружку молока, которую тот, валко приподняв на цыпочках, ставил у его колена. Как-то раз сафьяновый сапожок соскользнул с его ноги на голову незнакомому офицеру, который - тут была какая-то неправильность - вытер окровавленное лицо офицерским шарфом и поставил на прилавок деревянный футляр, в котором был неестественно маленький, почти прозрачный скелет, утирающий пустые глазницы платочком из кожи, как будто у него тоже была окровавленная голова.
"Спускайся. Это твой дядя", - сказал покалеченный танцовщик, поднимая на ладони сапожок.
"Только не думай, что он обменял тебя на скелет", - сказал офицер, - "А в автомобиле не трогай клетку. Это удод для Гейнке. Поедешь учиться".
Пока сидящий напротив странный генерал, подливая ему в стопку, покачивался, как будто в лодочке, Клювин думал о природе памяти. Декарт определял ее как фиксацию нервных колебаний в веществе мозга. Клювину она была, скорее, похожа на девку без хребта с обнаженными внутренностями Мавку.
Мавка слаще женщины. И вот ее жрут лакомые до ее внутренностей упыри, как рассказал ему как-то заполночь в ресторане старый галицийский этнограф, к которому такая девка приходила каждую ночь на протяжении недели. Когда ж мавка не пришла, он вышел ее искать. С ума спятил. Видит - костер в поле. А вокруг костра - бородатые и голые, в пучках волос - жарят ее и рвут зубами кто за ногу, кто за руку, кто за голову.
"Что с вами?", - испуганно спросил странный генерал.
"От дороги. Дурно".
"Вот на! Да ведь приехали".
V
Багрово-алый вокзал, похожий на приземистые европейские бойни, был построен с кажущейся небрежностью, почти грубостью, но странно будоражил воображение, с силой заставляя видеть в себе то, что не надо было видеть, а невдалеке за ним, над зелеными вершинами тополей густо и беззвучно поднимался к небу угольный столб дыма.
Флейтист, вышедший на перрон раньше их, а до того набросавший карандашом на бумажной салфетке смешного ослика в офицерских эполетах, беззвучно положив карикатуру Клювину на колено, глядел на него, молча и, как будто обугливаясь на глазах.
"Что взорвали?" - резко спросил штатский генерал.
"Театр", - коротко и на ходу ответил привокзальный носильщик в фартуке, безотчетливо подхватив платформенный воздух, потому как чемоданов, кроме маленького саквояжа, поставленного у ног, у Шиша не было.
"Как будто мы хлебные спекулянты!", - сказал Шиш.
Внутри вокзала росли маленькие деревья, похожие на цветы. Золотоволосая поломойка с лебяжьей шеей, присев на край квадратного фонтана, похожего на колодец, вылила в него ведро воды. По небесно-голубым платформенным плитам летели распахнувшиеся розы на коротких зелено-бурых стебельках. Сквозь вокзальную толпу, осторожно раздвигая медленные разноцветные народные кучи, к Шишу начал пробираться длинный университетский автомобиль.
"А ведь маршал вполовину увеличил пшеничный и ржаной хлеб. Нет, не успокаиваются. Да жив ли он?" - неожиданно добавил Шиш, всматриваясь в начиненный невидимыми человеческими душами поднимающийся столб дыма.
"Зря вы перестроили вокзал".
"А?" - очнулся Шиш.
"Вокзал, говорю, от вашей перестройки с ума сошел".
"Быстро он с ума сошел. А ведь будут витражи, клепсидра будет... Кампанелла говорит, часы облекают обнаженную девицу одеждой и венчают цветами".