Шрифт:
Житейский опытный человек ответил бы на это: «Я нечаянно, споткнулся, ударил локтем, получите с меня, пожалуйста, пятнадцать копеек».
Нет, не было в приготовительном классе житейски опытных людей.
Там были мальчишки, жаждущие всяких событий и борьбы с опасностями.
Итак, беда. «Кто виноват?» — спросит надзиратель. И никто не скажет, кто виноват. Разве что дежурный Персиц? Нет, и дежурный Персиц не выдаст. Да и неизвестно, кто виноват: Довгелло? Шумов? Или Кобас — он первый принялся очертя голову скакать по партам.
…Когда на пороге возник Стрелецкий, все уже сидели примерно и чинно на своих местах, тише, чем всегда.
С минуту Виктор Аполлонович оставался недвижим: одна нога в лаковом штиблете отставлена в сторону, правая рука повелительно простерта вперед.
Недавно Лехович сказал про любимую позу надзирателя: «Наполеон накануне сражения».
«Наполеон»! Козел он теперь, а не Наполеон.
После минуты глубокого молчания Виктор Аполлонович воскликнул звучным баритоном:
— Кто?
Класс молчал.
— Кто разбил? — И он указал своей белой рукой на осколки стекла.
Снова все промолчали.
— Дежурный!
Вперед шагнул бледный Самуил Персиц и замер трепеща.
— Кто разбил стекло?
— Я, Виктор Аполлонович… я в это время был… я не видел.
— Второй дежурный!
С четвертой парты поднялся Земмель. Ну, этот даже среди латышей славился своим спокойствием и упрямством. По проходам между партами словно вздох пронесся. Уж Земмель-то не выдаст!
— Кто выбил стекло?
— Не видал.
— Так-с. Не видал? И не слыхал?
Земмель помолчал, как бы вспоминая. Потом поглядел прямо в глаза Стрелецкому и проговорил рассудительно:
— Нет, как же. Слыхал.
— Что же ты слыхал?
— Звон.
На пороге, рядом с Виктором Аполлоновичем, появился Голотский и сказал благодушно:
— Слышал звон, да не знаешь, откуда он?
Стрелецкий услужливо, с излишней торопливостью посторонился, пропустил инспектора вперед. Потом прошептал ему что-то на ухо и исчез.
Через минуту явился Донат, осторожно замел в совок осколки стекла.
На этом как будто все могло и закончиться.
Голотский раскрыл классный журнал, разгладил его рукой, поднял к потолку выцветшие глаза: как бы поинтересней начать сегодня урок? Он любил свой предмет; за это, вероятно, и ученики относились к нему уважительно — охотно прощали ему всякие насмешки и грубости. Ребята своими еще не защищенными сердцами хорошо чувствуют, когда грубость обидна, а когда она сказана не со зла.
Вот и сейчас — все сидели тихо на уроке и не из страха перед инспектором, а так уж повелось: зачем сердить старика?
Но вдруг в тишине прокатился легкий гул. Гриша увидел, что Довгелло торопливо перевязывает свою руку носовым платком. И платок уже весь намок кровью.
— Молчи, молчи! — предостерегающе шепнул Грише Никаноркин. — Молчи! А то Лаврентий заметит.
Вячеслав в это время уже спрятал перевязанную руку под парту.
Лаврентий Лаврентьевич ничего не заметил.
Он со вкусом откашлялся, потер свои руки с набухшими крупными жилами и начал:
— Итак, мы остановились в прошлый раз…
Но тут Довгелло слегка привстал со своего места, побледнел и, вскрикнув, повалился назад.
Испуганный Кобас подхватил его.
Гриша увидел бледное, мертвенное лицо Вячеслава, закрытые синими веками глаза, крикнул отчаянно: «Умирает!» — и кинулся к нему через весь класс.
Все вскочили, зашумели.
Голотский скомандовал непривычно зло:
— По местам! Шумов — на место! Кобас — сядь!
И сам подошел к Довгелло, приподнял зачем-то указательным пальцем веко у него на глазу и сказал тем же сердитым тоном:
— Обморок!
Потом распорядился:
— Никаноркин, живо беги вниз за доктором. Он, должно быть, в канцелярии — сегодня его день. Да не топай копытами, пучеглазый!
Никаноркин убежал, стараясь ступать на носки.
Инспектор постоял с минуту над Довгелло — у того голова беспомощно лежала на плече… Голотский пробормотал:
— Да, глубокий обморок.
Встретившись взглядом с глазами Гриши, все еще полными ужаса, он добавил:
— Ну, вот ты, Шумов… и еще кто? Персиц! Несите его вдвоем в коридор, к баку с водой. Да тише вы! Побрызгайте ему лицо из кружки, виски смочите… И — тихо! Слышите?