Шрифт:
Теокрит, пораженный, отпрянул назад.
— И сколько же вас? — спросил он.
— Четыреста человек, — сказал старец, пытаясь теперь уже левой рукой дотянуться до правой лопатки и не переставая царапать спину.
— Четыреста человек! — повторил Теокрит. — Четыреста человек!
Четыреста стариков и старух лежали вповалку на пыльной замусоренной земле и с жалобным, блеющим плачем, со стонами и причитаниями расчесывали костлявыми пальцами немощные свои члены. Перед внутренним зрением Теокрита появились четыреста гигантских клопов: каждый с собачьей преданностью держался у ног своего хозяина, время от времени запуская в него острые когти и погружая хищный насос-хоботок. При этом глаза у них загорались хищным пламенем, ржаво-красный покров на спине сладострастно подрагивал. Молва почему-то считает этих верных друзей человека немыми — Теокрит ясно слышал их несущийся с разных сторон удовлетворенный писк.
Он медленно зашагал меж лежащими на земле группами. Остановился перед одним стариком. Непонятно было, спит тот или бодрствует: веки его были сомкнуты, но тело подергивалось, а длинные руки, красные рукава на которых доставали лишь до локтей, механическими движениями царапали ноги то с одной, то с другой стороны. Беззубый разинутый рот его время от времени растягивался в улыбку, издавая негромкий торжествующий вскрик; так стрелок, после долгого утомительного выжидания поражающий цель, не способен сдержать свою радость. Рядом с самозабвенным стрелком сидела, согнув колени, холерического типа старуха и с таким исступлением скребла пальцы ног, словно задалась целью вырвать их и завязать узлом…
— Ах, добрый барин, — сказала она с покрасневшим от бессильной злости лбом, — ничего нет хуже, поверьте мне, чем укус на подошве ноги. Как бы ты ни чесал, какой способ ни применял, ничего не поможет. Знаете ли вы, добрый барин, что волдырь от укуса, равно как и зуд, могут быть весьма разными: все зависит от того, какая тварь и в какое место тебя укусила. После блохи, скажем, чешется по-иному, чем после вши, клопа, комара, мухи зеленой, мошки и мухи домашней, по-разному чешется на гладкой коже и на коже морщинистой, на мягкой поверхности и на твердой, возле кровеносной жилы и в волосах. И сколько видов зуда, столько же способов расчесывания; это целая наука, добрый барин! Для людей с холодной, соленой кровью хорош один способ, а со сладкой, горячей — другой; женщины чешут волдырь не так, как ваш брат, мужчина. Чтобы не говорить зря: укус обыкновенной, или домашней, блохи только самые примитивные и невежественные люди расчесывают ногтями, и подобное варварство, добрый барин, следовало бы запретить под страхом смерти, ибо в таких случаях показано лишь осторожное массирование пораженного места большим пальцем, обильно смоченным слюной. Есть сухое расчесывание и есть влажное; правда, последнее может с пользой применяться теми, кто в этом деле несведущ и обходится простыми средствами. Но возьмем клопа, добрый барин! Если у вас искусан живот, то скорее лягте навзничь и надуйте его, чтобы натянуть кожу, а затем пальцами нежно поглаживайте волдырики да следите, чтобы ногти касались кожи едва-едва: для простоты представьте, будто вы чертите на животе тончайшие, с волосок, параллельные линии. Через две-три минуты, добрый барин, вы почувствуете огромное облегчение; такое вот ощущаешь, когда выпьешь соды и затем зубы почистишь на ночь. Чуть еще не забыла: живот можно чесать только сверху вниз, и избави вас бог водить пальцами снизу вверх и тем более в обе стороны. Этот случай, могу вам сказать, из самых простых. Куда хуже, коли укус придется ниже живота, об этом я даже и говорить не хочу. Сюда относятся и укусы под мышками, на внутреннем сгибе колена или локтя, вообще в углублениях между складками и морщинами… тогда как укус на лопатках — случай в общем-то легкий, тут скорей от досады изводишься, ибо лопатки нам столь же, увы, недоступны, как царство небесное. Очень скверная штука, добрый барин, зуд на кисти руки или на суставах пальцев, все равно, с какой стороны; и не менее неприятен, хотя, так сказать, и совсем иной на вкус, волдырь на ладони, особенно если вас укусило совсем юное насекомое: молодые клопы, как известно, неуемны, словно козлята. В этом случае самое разумное — пострадавшее место посыпать мелким влажным песком и сперва без усилия, а потом все энергичнее растирать его круговыми движениями. И еще, добрый барин: есть такие виды укусов — прежде всего на покрытой волосом коже, — от которых лучшее средство расцарапать волдырь до крови. Есть клопы, добрый барин, злые, что твоя кобра; эти сосут кровь понемножку, но человек и так от них звереет. А есть жадные, будто свиньи; эти столько жрут, что потом прямо слышишь, как они рыгают и отдуваются. Есть совсем смирные особи: с этими можно было б вполне ужиться, если б еще научить их, где дозволено кусать, а где нет, чтоб не мучили зря человека. Ведь иной раз, добрый барин, до того доведут человека, что и науку забудешь и, подобно Иову, готов сесть в кучу мусора и всего себя искромсать осколком стекла. Так бывает, когда цапнут тебя за подошву; ни один способ не действует: ни сухое расчесывание, ни песок со слюной, ни песок без слюны, ни прищипывание, ни похлопыванье, ни облизыванье — что в других случаях средство весьма эффективное, — ни покусывание, ни высасывание; нет толку даже от жесткой щетки, которую мужчины заменяют часто собственным щетинистым подбородком; не помогает ни камень, ни нож, ни край жестяной кружки — ничего, кроме молитвы!
Теокрит в задумчивости взирал на грязновато-седую косичку старой дамы, подпрыгивающую над ее шеей в такт словам, словно флажок. Потом молча приподнял шляпу и двинулся дальше меж кустов, под которыми всюду лежали и чесались люди.
Ветер усиливался, поднимая с земли и бросая в лицо Теокриту затхлый запах тряпья. Небо все еще было темным, но в отдалении светил фонарь, посылая достаточно света, чтобы поэт не наступил невзначай на лежащих людей. Наполняющий площадь жалобный ропот постепенно смолкал; лишь отдельные вздохи, словно клочья растрепанной ваты, проплывали над пыльной землей. Невдалеке, возле столба с разбитым фонарем, Теокрит заметил какого-то лысого человечка; тот сидел на земле и с рассерженным видом жевал что-то, громко чавкая.
— Выжили меня с моего места, — злобно пробурчал человечек и с таким отчаянием схватился за голову, будто муху собрался прихлопнуть на лысине. — Нищий сброд! Я три года уже здесь сплю, на правой крайней скамейке! Испоганили мое ложе… Куда мне перебираться теперь? Что вы на это скажете?
Теокрит чиркнул зажигалкой и, нагнувшись, посветил в лицо человечку. Потом, выпрямившись, медленно двинулся дальше.
На краю площади он остановился. Откуда-то долетали сигналы автомобильных рожков; он поднял взгляд к небу. Вдалеке, по нижнему слою туч, растекалось красноватое марево — наверное, отсвет реклам на Берлинской площади. Слышался неторопливый плеск: волны Дуная, набегая на берега, бормотали сонеты о милосердии. Теокрит вытащил из кармана серебряную дудочку и подул в нее. Чистый звук пронесся над площадью; клопы на телах четырех сотен стариков и старух беспокойно зашевелились, потом медленно, уступая какой-то неодолимой силе, широкой колонной поползли к Теокриту. Когда первые их ряды приблизились к его туфлям, поэт повернулся и большими шагами двинулся прочь. Пальцы его ритмично перебегали по отверстиям дудки, сладостная мелодия лилась из нее на простор; время от времени он оглядывался назад: не отстал ли поток насекомых за спиной? Клопы, однако, ползли, не ведая устали, и все ускоряли свой бег; самые бойкие, догнав Теокрита, взбирались на его ноги. В слабом свете фонарей трудно было судить, далеко ль растянулось шествие, и Теокрит все громче играл на своей дудочке, чтобы поторопить бредущих в хвосте. Над Дунаем уже начинало светать, с проспекта Ваци слышался грохот тележек молочников. Теокриту пришлось ненадолго остановиться, чтобы все, даже самые задние, успели догнать его, пока улицы города окончательно не проснулись и не заполнились людьми и машинами.
Ветер дул все сильнее. На одном из домишек вдруг взлетела ролетта на освещенном окне, словно дом поднял веко и выглянул в ночь. Потом полил крупный дождь.
1933
Перевод Ю. Гусева.
Швейцарская история
Зимним холодным утром возле старого многоэтажного дома на улице Серветт, в швейцарском городке Г., появились шестнадцать мужчин с рюкзаками на спинах и, стараясь не производить шума, вошли в подъезд. Осторожно ступая, они гуськом поднимались по лестнице; доски сухо поскрипывали под ногами. На тесных площадках с двух сторон чернели прямоугольники дверей; с косяков, изъеденных древоточцем, давно осыпалась краска, кое-где висели ржавеющие чугунные молотки. На лестнице было темно; чтоб не споткнуться на поворотах, им приходилось подолгу нащупывать очередную ступеньку. В чердачном окне наверху едва начал синеть поздний зимний рассвет.
Когда они проходили третий этаж, одна из дверей на площадке открылась, в щели появилась седая старушка с лампадой в руке. С удивленным и недоверчивым видом она молча смотрела на вереницу людей с рюкзаками; желтый мерцающий свет лампады вырывал в зыбкой мгле то колено, то широкое плечо, придавая идущим сходство с какими-то сказочными горбунами. Лицо у старухи совсем съежилось от испуга. Странное шествие словно не собиралось кончаться; первые шли уже где-то вверху, на этаж, на два выше, здесь же все появлялись из тьмы новые и новые фигуры.
— У-у-у! — поравнявшись со старушонкой, замогильным голосом ухнул один из таинственных горбунов и встряхнул рюкзаком, в котором что-то зазвякало.
Старуха вздрогнула, поднесла ко рту руки; лампада со стуком упала наземь. Стало темно; раздался задавленный вскрик. Дверь захлопнулась; где-то внизу открылась другая дверь.
— Эй, Бернар, — обернулся назад человек, возглавляющий шествие, — жильцов переполошишь, дуралей!
С третьего этажа послышался смех, он волной прокатился вдоль людской вереницы, взбежал на четвертый, на пятый этаж, а под чердачным окном забурлил и забулькал, как вода в закрытой кастрюле на огне. Шествие на что-то наткнулось, люди останавливались, толкая друг друга тяжелыми рюкзаками.