Шрифт:
– Заткнись, мать. Надоел твой цинизм.
– Это не цинизм, Гришенька, а житейская мудрость, - улыбнулась бандерша. А вот в стол писать - это хотя и не цинизм, но, прости меня, онанизм... Так неужели ты намерен им заниматься в ожидании прекрасной дамы, то бишь эпохи? Вдруг она вообще не появится. А ты молодой. Тебе слава, как баба, нужна. Нет, Гришенька, мы тебе пропасть не позволим. Правда, не позволим, Павел Родионович?
– Я сказал: оставьте меня в покое!..
– отвернулся старик и вдруг увидел, как распахнулась дверь ванной и оттуда вынырнула невзрачная медсестра с удрученно-стыдливым личиком, а следом за ней вылез вовсе не благостный, а хитровато-веселый длиннокудрый гость.
– Ба, вот вы где, Павел Родионович! А я вас искал. Надеялся, поговорим. Ну, не в последний раз видимся. Еще побеседуем, побеседуем, - улыбнулся длиннокудрый и похлопал старика по плечу.
– Погуляй, детка, - кивнул он фельдшерице и, оттеснив Челышева, пролез в кухню.
– Ты тут, старенький? Об чем спор?
– спросил он Григория Яковлевича.
– Да вот сержусь на вашего друга за то, что отворачивается от жизни, засмеялась бой-баба.
– Подражает, видите ли, своему тестю. Но что позволено Юпитеру, в нашем случае пожилому человеку...
– подмигнула она как сверстнику длиннокудрому, который годился ей во внуки.
– Безусловно так, - приосанился длинноволосый, стараясь выглядеть вдвое старше и вчетверо хмельней.
– Ты, старенький, не спорь...
– Он поднял руку, предупреждая возражения Токарева.
– А вы, Павел Родионович, - повернулся к старику, - опять не правы. Я вам в субботу объяснял: не надо пугаться смерти. И жизни тоже не надо. Жизнь - она ведь...
– Именно, именно!
– подхватила бой-баба.
– Как хорошо, что вы тоже так думаете! Видишь, Гришенька, мы с твоим товарищем еще не успели познакомиться, а уже солидарны. Нет, глупо, глупо отворачиваться от реальной жизни. Вне ее ничего нет...
– Позвольте, уважаемая! Разрешите!
– Длиннокудрый поднял обе руки.
– Нет, нет, я начала - я докончу, - заторопилась бандерша.
– Как хорошо, что мы с вами сошлись во мнении. Без вас все меня перебивали.
– И правильно делали... Кто вам сказал, дорогуша, что жизнь кончается здесь, на бренной земле? Наукой установлено, что душа не умирает. В Соединенных Штатах каждый месяц оживляют до ста человек. До ста! Слышите? Каждый месяц сто душ уходят на тот свет, и их силой, против их воли, возвращают оттуда. Они хотят туда, но реаниматоры их не пускают. Души людей стремятся в тот мир. Они видят там своих родителей и родственников. Они рвутся к ним, и покидают их лишь, когда мать или отец им велят: "Возвращайся!" И даже тогда возвращение к нам для них мука. А вы: "Жизнь кончается здесь!"
– Чепуха, - хмыкнула бой-баба.
– Нет, уважаемая мамаша. Совсем не чепуха. Смерть - это не конец, а только переход в другое, высшее состояние. И вообще здешняя жизнь - еще даже и не жизнь, а так, черновик, репетиция. И попутно - испытание, ниспосланное каждому. Как бы экзамен - на выбор достойных для лучшего мира.
– Знаешь, сынок, не заливай мне баки. От тебя несет водкой и разит девкой. Не думай, будто поверю, что эти радости ты сменяешь на ладан и райское занудство. Так что охмуряй других, а я вумная...
– Бой-баба затряслась обиженным смехом и покинула кухню.
"О переселении душ я мог бы послушать и Машеньку..." - подумал старик. Длиннокудрый его больше не забавлял, а усатая бандерша злила сильней прежнего, потому что всколыхнула еле-еле притихшую ревность к жене.
"Что же она, - подумал Челышев о Жене, - меня окрестила каменщиком, а этой все прощает? Бой-бабе можно - и приспосабливаться к власти, и жить на полную катушку, а мне не дозволено и малого люфта. Бывший каменщик должен дрожать в кооперативной норе, ожидая, пока его супруга соизволит явиться. А каменщик, между прочим, тоже мог бы ходить в офис". Старик забыл, что как раз Женя уговаривала его не выходить на пенсию и что нынче, на восьмом десятке, ему все равно пришлось бы сидеть дома. Но, забыв о возрасте, Челышев вспомнил об Америке, и ему стало совсем худо. Он поплелся в Машенькину комнату. Но Марии Павловне опять было не до отца: она самозабвенно скандалила с бой-бабой.
Бандерша, уязвленная спором на кухне, заявила Машеньке, что отпевание Варвары Алексеевны представляется ей весьма странным, поскольку Варвара Алексеевна не была верующей. Машенька злобно ответила, что, наоборот, мама была глубоко религиозна. Бой-баба снова возразила, что Варвара Алексеевна, умница и гедонистка, должна была презирать веру в потустороннее.
Тут в комнату вошел Токарев, но жену не осадил. Очевидно, сердился на бандершу. Впрочем, обуздать Машеньку было не просто.
– Да ты темна, как валенок!
– кричала Мария Павловна.
– Что в твоей глупой голове, кроме бебихов и цацок? Нацепила их на свои тухлые мяса - глядеть противно... Вера! Да ты знаешь, что такое вера? Думаешь, это всучить маме платье из Тбилиси, а мама поверит, что оно от Диора? Привыкла всем пудрить мозги, так и вера, по-твоему, - обман!? А ну катись отсюда, чтобы духа твоего не было! Назвал мой муженек всякую нечисть в христианский дом!..
Бой-баба, такая разухабистая и уверенная в себе, оторопело замигала голыми веками и начала сипеть и уменьшаться, как прохудившийся надувной матрас. Но вдруг, будто ее ужалили, опрометью кинулась из комнаты и, столкнувшись в дверях с Женей, расхлюпалась у той на плече.
– Что случилось?
– спросила старика Женя.
– Не... не понял...
– промямлил Челышев.
– Как же, Пашет?!
Женя нарочно не замечала падчерицы и Токарева, которого при падчерице укорять не могла. А старик зачарованно смотрел на раскрасневшуюся Женю, словно она впервые перед ним возникла, и его изумление длилось бы еще долго, если бы Машенька снова не закричала: