Шрифт:
Яшка первое время помаялся, но и с этой докукой свыкся, продолжал жить, словно ничего и не случилось. Пока работа была. Случались и радости в его серых буднях, когда хозяева вновь отстроенного дома звали всех на новоселье, затягивающееся иногда до утра, с песнями и плясками. Пить Яков не умел, не научился с молодости, а потому уже со второй кружки хмельной браги ронял голову на стол и засыпал. В себя после того приходил долго, ни за какую работу не брался, сидел на крылечке собственного домика и задумчиво смотрел на неспокойные волны сибирской реки, бегущей неподалеку. Баб в дом он больше не приводил и даже начал сторониться их, резонно считая, что в них, и только в них, заключено главное зло рода человеческого.
Так Яшка обитался несколько лет и дошел до великой крайности в жизни и здоровье, но ему посчастливилось встретить ту, которая прониклась к нему если не любовью, то материнским состраданием и привязанностью.
…Вышло так, что однажды его попросили изладить гроб для умершего мужика, а коль времени хватит и материал найдется, то и нехитрый крест соорудить. Яшка, по обыкновению своему, пребывал в то время в размышлении, где бы ему найти хотя бы полкружки хмельного пития, и обрадовался негаданному приглашению. Но, войдя в дом для снятия мерки с покойника, сразу понял, что вряд ли ему сегодня удастся исполнить свой тайный замысел. Дом, стоящий на самом краю слободы, оказался в столь же плачевном состоянии, как и Яшкин собственный.
Сама же хозяйка со скорбным видом сидела тут же в головах покойного. В избе стоял лютый холод, будто ее сроду не топили, и причину этого Яков определил сразу, едва, снявши с усопшего мерку, вышел обратно и окинул взором пустой двор, где не увидел ни единого полена. Вечером вдова заглянула к нему поинтересоваться, успеет ли он закончить работу к завтрашнему утру, и, словно в оправдание, сообщила, что муж ее долго болел, а потому пришли они в великое обнищание, и просила Якова подождать с расчетом. Яшка, давно привыкший к тому, что в девяти случаях из десяти слободчане поступают именно таким образом, безропотно согласился, пообещав выполнить заказ к утру. А женщина та все не уходила, словно почувствовала единство душ их и ту же самую жизненную неустроенность, теребя в пальцах концы своего платка. Потом она вдруг, не сказав ни слова, взяла в руки старый веник-голик и начала подметать стружки и щепу, летевшую из-под топора, не прекращавшего работу Яшки, у которого и дом и мастерская находились под одной крышей. Сам хозяин был тому несказанно удивлен, но вида не подал и лишь быстрее заработал топором.
— Как кличут-то тебя? — через какое-то время поинтересовался он зачем-то, хотя знал, что вряд ли через неделю вспомнит ее имя, занятый новыми делами и заказами.
— Капитолиной окрестили, — грудным голосом ответила она и неожиданно улыбнулась. — А можно просто Капа. А тебя?
Яшку удивило, что кто-то в слободе мог не знать его. Ответил. Она же объяснила, что приехали с мужем в Сибирь недавно, тот в дороге занемог, и она все это время сидела подле него, не успев перезнакомиться с местными жителями. Была она лет на десять старше Якова, о чем говорили морщинки вокруг глаз и дряблость кожи на шее и руках, но в поясе была тонка, а взгляд имела добрый, даже сердечный, и это предавало ее чертам молодость, а мягкие и даже нежные губы выдавали доброту души и сердца.
— Чем дальше жить будешь? — вновь задал Яков вопрос, ответ на который знать ему было совсем ни к чему.
— Сама не знаю, — без раздумий ответила Капитолина и вдруг, закусив нижнюю губу, поднесла руку к глазам и попыталась остановить неожиданно хлынувший безудержный поток вдовьих слез.
У Якова даже топор выпал от неожиданности, потому как стала вдруг гостья его похожа движениями, обликом, а главное, женской горестью своей, с которой русские бабы встречают бесчисленные, выпадающие на их долю тягости, на его покойную мать.
О покойной матери он думал почти непрерывно и в работе и при редком безделье. Была она, словно икона в углу, всегда рядом с ним и смотрела откуда-то издалека со своей обычной полуулыбкой. Но образ ее неизменно пропадал, стоило лишь ему подумать о чем-то греховном, нехорошем и плотском, чего мать его знать и видеть не должна была. И именно сейчас материнский облик встал позади Капитолины, и он услышал, как она издалека своего промолвила слова, предназначенные лишь ему одному: «Подойди к ней, обними, пожалей женщину эту…»
Он так и сделал. И та легко прильнула к нему, положив голову на плечо и так стояла, пока не выплакалась, не высушила все долгий срок копившиеся в ней слезы, а потом резко отпрянула и, сверкнув глазами, бросила, отпрянув к стене:
— Ты не подумай чего… Я не такая, что с первым встречным обниматься лезет. Тем более…
Он понял, что значит это «тем более». Тем более с таким, как он, неухоженным и неумытым, в рваных штанах и засаленной рубахе с неумело пришитыми заплатами. Но и она смутилась от собственных неосторожно сказанных слов и густо покраснела, торопливо заговорила:
— Нет, не о том я. Ты хороший, я же вижу. Работящий, а что один живешь, то даже лучше. Бабы у вас тут все, как на подбор, дурно себя ведут, гуляют, с кем захотят. Бежать мне надо отсюда. Только куда, не знаю.
— А родители живы? — уже с интересом спросил Яков.
— Нет, второй год как померли. Остались брат да две сестры, но у них свои семьи, не до меня им. Не хочу никому обузой быть.
— Лет-то тебе сколько?
— Много, — сверкнув глазами, ответила она и вновь смутилась. — А что? Сильно стара? — И тут же улыбнулась, расцвела… И опять материнские черты увидел в ней Яков — тот же поворот головы, знакомый изгиб руки, когда она поправляла выбившиеся из-под платка волосы.