Шрифт:
Рубеж 60–70-х – время восхитительных, может быть, даже превосходящих более ранние, стихов Иосифа:
“Конец прекрасной эпохи”,
“Люди и вещи нас…”,
“Я всегда твердил, что судьба – игра”,
“Холуй трясется, раб хохочет”,
“Письма римскому другу”
“Сретенье” и др.
Зимой 1969–70 я провел два месяца в больнице. Иосиф прислал мне ободряющее письмо с вложением первой версии “Альберта Фролова” (которого я тут же заучил наизусть). Потом объявился сам – на сей раз мы занимались не его, а моими душевными перипетиями.
Когда Иосиф впервые пришел ко мне на Звездный, то потянул ноздрями, огляделся:
– Красиво.
В тот вечер мы с ним куда-то шли, и я надел новый твидовый пиджак. Он сразу:
– Андрей Яковлевич, вы хорошо одеты.
И когда я приехал в Ленинград на Новый 1971, опять сказал, что я хорошо одет. Ничего такого он прежде не говорил. Это был его способ выразить согласие с моей новой жизнью.
Форма, одежка – это было для него очень существенно. Ужасно гордился своей ирландской кепочкой. Советским гнушался.
В вечер встречи Нового года я впервые увидел Иосифовых родителей. Очень понравилось, что отец его, Александр Иванович, перед уходом переоблачившись из домашнего в парадное, из босяка превратился в сэра Роя Beленского.
Когда Иосиф впервые видел человека или попадал в новую среду, он вбирал все глазами, ноздрями, ушами, порами кожи. Причем делал это на удивление тактично – на удивление, потому что не был хорошо воспитанным юношей, как и все наши сверстники. В стихах он проявлял эту сенсуальность в такой степени, что меня, с задатками пуританина, она даже несколько приводила в смущение.
Но, как всякий выросший в эсэсэр, в коммуналке, Иосиф не был человеком изысканных, прихотливых, невероятных вкусов. Говорил: “Мой идеал – это кастрюля с котлетами, и чтобы руками из нее доставать одну за другой”. Любил государственные пельмени в пачках по 50 копеек, мог пообедать в любой тошниловке. Какой-нибудь особенный Шато-де-чего не производил впечатления. Было время, когда и я, и он пристрастились к джину. Может быть, ему нравился джин, а еще больше виски, по той же причине, по какой нравилось все американское.
Мне как-то представляется, что ему было несвойственно влезть в какой-нибудь сидячий или лежачий поезд Москва – Ленинград, он скорее гнал на аэродром. По городу – только такси, когда он был один или когда инициатива была решительно у него в руках. Вместе – мы с ним отлично ездили в метро. В Ленинграде в первый же вечер он повез меня к Ромасу и Эле Катилюсам – на метро до Финляндского, и на электричке до Удельной, там мы прошлись на своих двоих.
В Ленинграде он мне показал родные Палестины – улицу Пестеля, Пантелеймоновскую, храм с оградой из турецких пушек, показывал двор, где бестолковый Рандольф Черчилль орал, выкликая Исайю Берлина, который засиделся у Ахматовой. Потом – двор Третьего отделения – “Сквозь узенькую арочку вкатиться в казенный двор и поминай как звали” – эти свои строчки я зрительно зафиксировал на той прогулке. Иосиф торжественно подвел:
– Вот здесь и я сидел, здесь был суд.
Историей в то время Иосиф интересовался только современной, XX века, а политикой скорее гнушался. Слишком многое разумелось само собой и выносилось за скобки разговора. Политики как таковой в разговорах было, может быть, процента два. Единственную острую реакцию – активную радость – помню на той же встрече Нового 1971, когда объявили, что Кузнецова и самолетчиков помиловали: расстрел заменили сроками. Позже Иосиф сетовал, что в Ленинграде нельзя ни с кем встретиться – вместо “добрый день” говорят “кого посадили?”
Около того времени не раз назидательно:
– Андрей Яковлевич, запомните, если меня снова посадят, прошу, чтобы за меня никто не хлопотал. Так всем и говорите, такова моя воля, это мое персональное дело.
Тема выезда в широкий свет никогда не была темой для разговоров. Совершенно ясно, что каждому из нас хотелось поглядеть мир. Здешнее Иосиф все пересмотрел – в геологических партиях, на Дальнем Востоке, на Крайнем Севере, на Кавказе, в Прибалтике, в Средней Азии. Чего и кого только не насмотрелся в Москве, Ленинграде. Ленинградцы рассказывали, что, придя в гости, Иосиф сидел как на шиле и думал: вот сейчас бы сбежать туда, там, может быть, лучше, – но и там повторялось то же самое.
Иосиф хотел не уехать, а ездить – уезжать и возвращаться. Весной 1968 предпринял нелепейшую попытку. Раз-два у меня на кухне как бы между прочим сказал, что надо сходить в ЦК и поговорить. Потом, что уже сходил – и сказал референту, что мог бы лучше других представлять страну за рубежом. Не дурак референт записал его на прием к Демичеву. И поход, и текст были настолько не похожи на Иосифа, что за ними виделась подсказка какого-нибудь либерального прогрессиста. В назначенный день на той же кухне я сказал Иосифу, что он никуда не пойдет. Иосиф был предельно нацелен на визит – но все-таки не пошел.