Шрифт:
У двери бесшумно появился розовый Валенюк.
— Что тут такое?
— Вот, — сказал Григорьев. — Возьмите это. — И опустил им за порог скатертный узел. Там сдвинулось и брякнуло.
— Что это? — давно все поняв, спросил Валенюк.
— Это ваш папа, — сказал Григорьев и стал спускаться по лестнице, выкрашенной под ковровую дорожку.
* * *
В нем все затворилось, и он еще не знал своих чувств, были только выплески внезапных действий, вроде этого путешествия с узлом или неожиданной погони за уходящим транспортом, на котором он уехал неизвестно куда, бессмысленно глазея на старые и новые дома и на бесчисленных, одинаковых, отгороженных от него людей. Он не думал ни об отце, ни о кладбище, ни о Валенюке, его мысли скользили поверх жизни и предметов.
Сначала Григорьев собирался, как советовал смотритель, съездить в мастерскую скульпторов и заказать новое надгробие, но тут же испытал припадок отвращения к целенаправленной деятельности и опять отдался хаотическому блужданию по городу то пешком, то трамваем или автобусом, но больше пешком, потому что тело требовало движения и усталости.
В какую-то минуту он заметил, что Саньки рядом нет, исчезла где-то в толпах, потеряла его и отстала, но на короткое время воспринял лишь сам факт, что вот была и вот нет, но никакого отношения к этому у него не возникло, и он продолжал свои блуждания по городу детства, иногда смутно что-то полувспоминая, догадываясь, что ступал здесь, смотрел и, может быть, как-то тут остался, что деревянные дома с резными наличниками и ставнями подслеповато узнают его и провожают старческими взглядами. Но чаще было чужое, невоспринимаемое. Он оказался в Заречье, где никогда не был, а потом обнаружил себя около какого-то дома, куда входило много народу, а не выходил никто, его радушно и даже настойчиво стали приглашать, и, не уловив его категорического отказа, а только вялую неуверенность, две женщины в скромных, напоказ отглаженных платочках, взяли его под руки, как больного, и повели через травянистый двор в заднюю половину, где приглушенно гудели и приветливо целовались перед началом баптистского собрания.
«А-а! Ну, ладно…» — подумал Григорьев и, водруженный скромными женщинами на крепкую скамейку, остался сидеть в неведомом ожидании и пустоте.
Что-то читалось, что-то говорилось. Читалось из Библии, говорилось смутно, путанно и нехорошо, это он мгновенно понял, что — нехорошо, самоуверенно и попросту глупо. С фанерной кафедры, украшенной библейскими изречениями и акварельными цветочками, к кому-то обращались, кого-то призывали, может, это к нему обращались и его призывали. Он сделал усилие и постарался понять, к чему его зовут, но не понял, а потом догадался, что понимать и не нужно, а нужно только исполнять, но что именно — от него опять ускользало. Потом пели однообразными голосами длинный гимн, пели напористо, опять что-то провозглашая, а всем остальным грозя. Потом встали на колени и молились. Он один остался сидячим и почувствовал, что нарушает картину и не вписывается, и тоже встал на колени для удовольствия массы.
Всхлипывали, взывали к Всевышнему, все — гулким шепотом, а кто-нибудь по очереди — громко, чтобы слышали его требования к богу. Требования были средние — чтобы мир прозрел, уверовал и стал бога хвалить и давить, как хвалят и славят они. После молитвы встали и пели. И опять читали.
Григорьев досидел до конца, ожидая, не будет ли чего еще. Но было все то же.
К нему подошли и спросили, как понравилось. Спрашивали женщины с сияющими, восторженными глазами. Глаза эти хлестнули Григорьева, подкосили напрочь восторгом и верой — от чего? во что?
— Господи… Господи… — зашептал он и ринулся прочь, а женщины переглянулись и восторженно сообщили друг другу, что в него з а п а л о с е м я.
Он бежал куда-то, чтобы подальше от всего, вон из города, бежал в какое-то сухое поле, и там упал на землю и заплакал от тоски души, глотая пыль.
Во что они верят? Зачем? Зачем это убогое, растлевающее, пресмыкающееся? Ничего нет, а они верят, и счастливы, и хотят щедро поделиться со мной этим обманом, миражом, шелухой слов, чтобы и я был таким же обманутым и счастливым. Господи, за что ты наказал человека верой?..
Но тут же всплыли розовый Валенюк с гладким лицом и его жена с невозможным, кирпично накрашенным ртом. Они сказали, что ни во что не верят и от этого им как нельзя лучше. Они призвали Григорьева, пока не поздно, последовать их примеру, потому что будущее, вне всякого сомнения, принадлежит им. Григорьев снова заплакал и ответил, что не хочет будущего.
«Господи, — сказал он, — мне жалко их. И Валенюка мне жалко, и его жену, эту отвратительную, раскормленную бабу с подбородками мне тоже жаль. Господи, не такими должны быть люди, не такими! И хуже всего — эти сияющие, восторженные, нереальные глаза, это хуже, хуже всего, хуже раскопанной могилы, это обман, кощунство, блуд, и еще хуже, хуже!..»
«Я так не хочу, — говорил он себе, — я так не хочу. Ничего этого не хочу — ни видеть, ни знать, ничего не хочу. Но как же мне тогда жить, как и чем? Как и чем, как и чем?» — повторял он, и слова покидал их недолгий смысл, они превращались в пустой звук, в колебание воздуха, в физическое явление.
«Вот и слова умирают, — думал он, — изнашиваются и умирают, и сколько бы я ни цеплялся за них, мне уже в них не проникнуть. Меня окружает смерть, постоянная и непрерывная смерть, и что я могу сделать? Только попробовать умереть не слишком жалко и вовремя, и чтобы потом никто не брякнулся сверху на мой гроб. Вот что я буду делать, чтобы не было около меня всех этих чужих и отвратительных, а одни только свои, которых я люблю».
И такая мысль примирила его с необходимостью жить дальше, накрыла его ночным покоем, и он заснул, прямо на земле, в сухом поле, и ветер гнал на него невидимую ночную пыль. Приснился весенний луг с цветами, и детство, и мать; мать мыла его в долбленом деревянном корыте, прядь ее волос выбилась из узла на затылке и все щекотала ему то шею, то ухо, он смеялся от этого и от того, что мать пахла душистым мылом и теплом, что улыбалась и что он знал, как она весело любит его. И, помогая ему быть радостным во сне, пыльный ветер принес и остановил около него нежный запах детства, запах фиалок.