Шрифт:
К перетрусившему Продавцу тут же припарился Смешила. Казалось, звездное небо вот-вот рухнет от дружного лая.
Мастер и Трудный, давясь хохотом, забились в шалаш. Всякого повидали в тайге, но такого…
— Сами посередке устроились, а нас по бокам?! — гневно осудил охрипший Продавец бесстыдную выходку артельщиков.
— Аж тгясутся от стгаха, — поддержал Смешила.
Бедолаги, напуганные россказнями о пакостях медведки, до рассвета поддерживали поочередно высокий костер. При каждом шорохе размахивали горящими головешками и лаяли. А медведка и вправду бродил вокруг табора, с любопытством наблюдая сквозь паутину ольшаника за чумазыми непоседами.
Когда опасную тьму весело озарили белые высверки берез, они, радуясь, что остались живы, растормошили заспавшихся хитрецов.
— Всю ночь собаки снились, — пожаловался Мастер, выползая из уютного шалаша.
— И мне, — подпел Трудный.
Зеленая глушь, умытая обильной росой, сияла. Торжественно били в гулкие барабаны дятлы. В зарослях сытого лета, перекликаясь, тонко свистели рябчики. Куренья, еще вчера облюбованные разведчиками, были сплошь усыпаны крупной черникой. Забыв о медведке, артельщики бережно черпали ее совками и аккуратно переливали в горбовики. К обеду затарились ягодой по самые крышки и потащились домой.
У красного ярка Продавец нагреб в майку понравившейся глины и приторочил узел поверх горбовика. Ноша гнула своего хозяина в три погибели, с хрустом выворачивала жидкие колени, мотала туда-сюда. До самого тракта так и шел зигзагами, но глину не бросил.
В благодарность за удачную ходку в тайгу свободный художник пригласил артельщиков к себе и преподнес по медведке из новой глины.
— Как живой! — залюбовался на зверя Трудный.
— Похож! — бережно держа драгоценный подарок на широкой ладони, похвалил Смешила.
А вечно недовольный чем-нибудь Мастер оценивающе пощелкал ногтем по игрушке и нагло забраковал:
— Глина плохая! Вот на Хамар-Дабане…
И все дружно расхохотались, даже глиняные медведки.
ДУНЬКИНА ШИВЕРА
Рассказ
Ичера…
Есть в музыке этого слова что-то дремучее и нежное. Извиваясь сверкающей змеей между мглистых отрогов и угрюмых утесов, вплетает Ичера свои соленые воды в стремнину укатистой Лены.
Долог и опасен путь на груженом шитике по Ичере к охотничьим зимовьям. Шивера на шивере, или, как говорят ленчане, «лопата на лопате». Семь потов прольешь, семь раз рубаху выжмешь, пока доберешься до места. А другого пути нет. Заросли ольшаником и тальником, захламлены непроходимым огнеломом древние эвенкийские тропы, увертливые заозерные обходы по брусничным хребтам. На все четыре сторонушки — болота и гари. Где пожары не дотянулись до богатого разнохвойника, там пролегли крест-накрест широкие геологические профили. Называют их охотники «волчьими улицами» — разгуливают по ним в зимнюю бескормицу волчьи стаи, выслеживают дряхлых сохатых, подранков и ослабевших теляшей…
Приткнул свой груженый шитик Еремей Рыданых к покрытому дряблым шелковником осередку, ждет приотставших сыновей — Ганьку да Ваньку, внука Степку. Сидит в корме, думает думу о жизни. Последний сезон идет на промысел. Отходил свое, нагорбатился. Пущай сыновья теперь ломают кедровые сугоры, шастают по голубичным окромкам дохлых марей. Тяжело вздохнул старый чалдон, нахохлился, как попавший в неволю коршун, уставился желтоглазо в пролетную быстерь Ичеры. Сызмальства приучены сыновья к охотничьему труду, ничего им, окромя тайги, не надо. А разве прокормит нынче таежное ремесло? Ох, не прокормит! С устья речки леспромхозовцы жмут, с верховья экспедитчики прижимают — давят в плющатку промысловые угодья Рыданых.
— Куда ученые смотрят? — высказывает вслух горькие думы Ичере наивный Еремей. — Почему о нас шарабанами не варят? Худые пошли времена. Люди готовы всю землю наизнанку вывернуть, вытрясти, как дыроватый мешок.
Бурлит, возмущается Дунькина шивера, ярится. А толку? У самой дно бутылочным стеклом устелено. Вспарывают о стекло брюшины радужные ленки, режет бродный зверь жилы на сухопарых лодыжках. Опустели ичерские опечки, исчезли бородатые глухари. А когда-то возами возили птицу деревенские мужики в город на продажу.
Кипит кипятком Дунькина шивера, лупит тугими клубками студеной воды по еловому шитику, с присвистом позвякивают тощие прутья тальника о ноздристые валуны, тревожит человеческую память, склонившаяся над яром черноглазая береза…
Крепко любил Еремей златоволосую Дуняшу. Познакомились они в клубе на вечерке. Только-только закончилась война. Еремей вернулся с фронта в родную деревню хромым, обожженным. Девчата стыдились, что ли, старались не замечать его, избегали столкнуться с глазами несчастного парня — не дай бог пригласит на танец. Одна Дуняша не стыдилась танцевать с ним. Даже шелковую алую рубашку подарила. Сын председателя колхоза, получивший в народе за жадность и громкую глотку прозвище Хайло, бесполезно ходивший за девушкой по пятам, окрестил Еремея за хромоту «счетоводом». Не успеет фронтовик появиться в клубе, а Хайло уже острит: «Вон опять “счетовод” на дамский вальс ковыляет. Рупь двадцать, два сорок, три шестьдесят…»