Шрифт:
Но лицо, на которое запрещено было смотреть прямо, больше не менялось. Его не хвалили. Значит, ответ все еще был неправильный…
— Как твое настоящее имя? — вопрос переформулировали в более конкретный, и в затуманенном сознании солдата зажглась искра понимания. Это все тот же тест. Проверка. Но ведь он точно знает, какой ответ правильный, он не ошибется и, возможно, в конце концов, его даже не побьют.
— Меня зовут Солдат.
Ответ неудовлетворительный, солдат понял это по глазам и мимике, и снова сжался, ожидая неминуемого, по его мнению, наказания. Назойливый кашель все не отступал. Он закрыл глаза, давясь и думая, что за адским жжением в груди, возможно, даже не почувствует побоев. Или все просто сольется воедино.
Он все еще хрипел, пытаясь выровнять колкое дыхание, когда по закрытым глазам снова мазнула тень близкого присутствия, вернулся едкий запах спирта и жжение прикосновений: на этот раз к правой руке, к живым и по ощущениям содранным в кровь костяшкам.
— Приятно познакомиться, Солдат, — заговорили с едва уловимым акцентом, но все же на русском, и это казалось сомнительным, но все-таки поощрением. Мужчина снова открыл глаза, старательно избегая запрещенного зрительного контакта. — Меня зовут Диана, — она склонилась над его лицом еще ниже, что было верным сигналом к опасности, но он как мог давил в себе инстинкты.
Одна рука в белой перчатке нырнула ему под затылок, вызвав неконтролируемую неуемную дрожь прикосновения, осторожно приподняла, в то время как другая рука удерживала стакан у самых его губ.
— Выпей, — прозвучало не резко, но тренированный слух все равно воспринял приказом, поэтому, не мешкая, солдат обнял губами холодное стекло, с непривычки и неудобной позы давясь и проливая, но большей частью все же глотая. Ему не разрешали хотеть, хотеть было наказуемо, и он об этом прекрасно знал, но пить хотелось. И лишь теперь, внезапно получив желаемое, он понял, насколько сильно. — Вот так… — голос продолжил, когда стакан опустел, а солдат приготовился слушать условие, которое полагалось за воду. — Еще?
Солдат задумался, путаясь в ощущениях, которые туманили сознание, и продиктованной рефлексами выучке.
Еще один стакан — еще одно условие, хотя он и первого еще не знал. Поэтому он единожды, как того требовали, отрицательно качнул головой. Смотреть прямо было нельзя, поэтому подтверждение правомерности своих действий он считывал боковым зрением наискось.
В обзоре при этом оказалась стойка с капельным раствором, от которой тянулась трубка к его живой руке. Рассмотреть саму руку было сложнее, да и делать этого никто не позволял, поэтому он полагался только на ощущения. Ограничитель сдавливал запястье. Похож на кожаный ремень, но мягче.
— Я освобожу тебе руку, солдат, — мягко произнес голос, и акцент, который почти отсутствовал на односложных фразах, снова вернулся. Не идеальный, но все же тот самый русский. — Если ты пообещаешь не драться и беречь капельницу. У тебя вены в дефиците.
Он ничего не ответил. Во-первых, потому что его учили отвечать конкретно на конкретные вопросы. Вышесказанное конкретным не являлось. Во-вторых, потому, что частично не понял, а это уже было опасно. За непонимание языка наказывали, понимание — вбивали.
Он не ответил, но его за это не ударили и пару минут спустя даже освободили руку, для четкости поставленной задачи повторив: «Не драться» и «капельница». Это солдат отчётливо уловил, связав в контексте, додумал и остальной смысл, тайно надеясь, что его промах с непониманием не заметили.
Однако, заново прокрутив в голове последние услышанное, солдат замер. «Do not fight», «IV» — это не было на русском. Это был английский. Он понял, воспринял, слова отозвались где-то внутри и странным образом успокоили. Ровно на время до момента, пока он не осознал свою грубейшую ошибку.
Английский плохо, английский — язык врагов. Но он его понял, он его помнит, и память эта болезненно зудела в неуспевающих зажить уязвимых местах побоев, в покалывающих следах ожогов на висках, куда крепили, били, связывали, чем-то обкалывали, снова били и насильно крепили… что-то.
Он вспомнил боль в изломанном теле и непроходящую слабость, вспомнил жажду и голод, вспомнил сырость и холод, пронзающий униженно обнаженное тело. Он помнил, как били, заставляя повторять на русском, и выбивали признания, помнит, как пытали и вынуждали, помнит, как обещали прекратить… А потом резали, жгли и сжигали. В огне? Или в холоде? Этого он не помнил… Помнил только, как тело в прямом смысле слова разрывало на части, а в голове все плавилось и… и исчезало, огненно жидкое, утекало, как вода, которой ему не давали. Он помнит, как пахло горелым.
Он помнит:
— Повтори!
Он помнит:
— Ответ не верен!
Он помнит:
— Не сопротивляйся!
Он помнит холод и… и непреодолимую тяжесть железной руки, которая немилосердно тянула к земле, ассиметрией перекашивая избитое ослабленное тело.
Солдат дернулся раньше, чем вспомнил приказ «Do not fight» и успел задуматься над неизбежно плачевными последствиями своих действий. Первым же движением он вырвал капельницу, разбрызгивая собственную кровь, остальные сомнительные усилия потратил на то, чтобы попытаться освободить вторую… железную руку. Он безрезультатно дергнулся несколько раз в массивных фиксаторах и даже успел обмануться ложным ощущением, будто те поддались, прежде чем услышал приказ: «Остановись!» — на русском, после чего руку знакомо пронзило разрядом, и мир вокруг опасливо качнулся, грозя сбросить его за край, в холод, боль и забвение.