Шрифт:
– А ты откуда знаешь?
– Он сам рассказал.
– Пожалуй, мне не хочется в это лезть, – сказал я с подчеркнутой преувеличенной иронией, имея в виду: не хочу ничего добавлять, что впоследствии может ее раздосадовать, воспитанно ухожу за дверь с намеком на шутку, чтобы нам легче было вернуться к просмотру фильма.
– Не смей, – оборвала она.
Это «не смей» – как удар под дых. Она уже произнесла эти слова накануне – с тем же леденящим эффектом. Они заткнули мне рот. Они остались со мной до самого конца второго фильма – холодный отрывистый приказ не лезть, не приставать к ней с навязчивой добротой тех, кто вторгается, внедряется на частную территорию, куда их не звали. Хуже того – она смешивала меня с ним.
– Бродит под окнами и, как увидит, что я зажгла свет, рано или поздно звонит.
– Я его понимаю, – сказал я, когда после кино мы сидели в баре неподалеку от ее дома. Она любит виски и жареную картошку. Еще она любит иногда приходить сюда с друзьями. Виски здесь подавали в бокалах. Виски мне понравился, а еще я съел часть ее картошки.
– Ах, ты его понимаешь. – Молчание. – Понимай сколько вздумается. Какие вы все понятливые.
Опять молчание.
– Если честно, я его тоже понимаю, – добавила она через миг. Еще подумала. – Нет. Ни черта я не понимаю.
Мы сидели за старым квадратным деревянным столиком в дальней части ресторана, который, по ее словам, нравился ей, потому что в будни, поздно вечером, особенно когда в зале пусто, тут иногда разрешают курить. Бокал стоял перед ней, локти она расправила на столе, в пепельнице дымилась сигарета, а между нами стояла крошечная зажженная свеча в бумажном фунтике, точно крошечный котенок, свернувшийся в закатанном носке. Она подтянула рукава свитера, на костлявых запястьях, покрасневших от холода, проступил пушок. Свитер был очень просторный, крупной домашней вязки, с начесом. Я подумал про вереск, про теплые зимние платки, про разгоряченные голые тела в овчинных шкурах.
– Давай о чем-нибудь другом, ладно?
В этом звучали легкая досада, скука, раздражение.
– Например? – спросил я.
Она правда верит в разговоры по заданной схеме?
– Можем поговорить про тебя.
Я качнул головой, в смысле: шутишь, да?
Она качнула головой, в смысле: вовсе я не шучу.
– Да, вот именно, – сказала она, как бы отметая всякую возможность колебаний с моей стороны. – Поговорим про тебя.
Интересно, потому ли она вдруг выпрямилась и подалась через стол в мою сторону, что ей действительно было любопытно, или ей просто понравилась эта смена роли с бедная-тетенька-у-которой-проблемный-бывший на роль ведущего перекрестный допрос?
– Да и сказать-то почти нечего.
– Говори!
– Говори… – повторил я ее распоряжение, пытаясь сделать это беспечно. – Чего говорить?
– Ну, для начала – почему тебе почти нечего сказать.
Я не знал, почему мне почти нечего сказать. Потому что я очень немногое готов о себе рассказывать, не убедившись, что это безопасно, – да и даже тогда?.. Потому что тот, кто я есть, и тот, кем хотел бы быть, на тот момент, когда мы сидели в баре, окончательно рассорились? Потому что я сейчас ощущаю себя тенью и не могу понять, как ты этого не замечаешь? Чего вообще она от меня ждет?
– Все что угодно, кроме душеспасительных банальностей.
– Душеспасительных банальностей не будет, обещаю!
Ей, похоже, понравился мой ответ, и она с азартом ждала продолжения – как ребенок, которому пообещали интересную историю.
– И?
– И? – переспросил я.
– И продолжай.
– Все зависит от того, сколько ты денег попросишь.
– Кучу. У других спроси. Ну так почему тебе почти нечего сказать?
Хотелось сказать: я не знаю, как подступиться к ее вопросу, он настолько прямолинеен, что околичностями не отделаешься, вот я и впал в ступор – в полный ступор, о котором мне пока не хочется говорить, полный ступор, который разделяет нас, Клара, и громко кричит, чтобы о нем поговорили. Розеттский камень в розовом саду – вот что я такое, Клара. Дай мне кусок пемзы, и настанет моя очередь отскоблить всю уклончивость от моего нёба. Моя пемза, твоя пемза, нужно было принести мою с собой, бросить на стол и сказать: «Вот у пемзы и спрашивай». Что ей интересно: чем я занимался в последние пять лет, где побывал, кого любил или не смог любить, о чем мечтал, отдельно днем и ночью, в каких мечтах даже и признаться боюсь – а ну, давай, выкладывай? Вот у пемзы и спрашивай.
– И не нужно мне некроложную версию тебя. Давай настоящую.
Спроси у пемзы, Клара, спроси у пемзы. Даже она знает лучше, чем я.
Я поднял глаза, окончательно сконфузившись. Тут и почувствовал: слова того и гляди сорвутся с губ. Она глядела на меня дольше, чем я ожидал. Я не отводил глаз и надолго задержал ее взгляд, думая, что она, кажется, задумалась и по чистой рассеянности не разрывает этот обмен взглядами. При этом ее молчание ничего не прерывало, мыслями она прочь не унеслась. Просто смотрела.
Я отвел глаза, сделав вид, что погружен в глубокие и далекие мысли и пока не совсем придумал, как ими поделиться. Следил, как ее пальцы складывают уголки квадратной бумажной салфетки вокруг основания бокала. Поднял глаза – ее взгляд все еще прикован ко мне. А я так ничего и не сказал.
Я подумал: интересно, со всеми ли она так – просто удерживает взгляд, не набивает молчания словами, просто смотрит вам прямо в лицо, а потом пробуравливает все ваши хрупкие мелкие преграды и, не отводя глаз, улыбается тускло-озорной улыбкой, едва ли не забавляясь тем, что вы наконец сообразили, что она сообразила, какой вы на самом деле.