Шрифт:
Пока он катил по сухостою, его начала брать злоба. Злоба на смертоубийство, на жару, на то, что выспаться не дали, на то, что ввязался в чужой геморрой. На то, что по вине Галисии и «Самых Других» ему теперь надо сматывать. Вот же ж. Так ему тут было хорошо. Он передумал: не станет он никому помогать, подставляться. Никого выслеживать, чтобы донесение доставить Машине и еще четырем утыркам, так, мол, и так. Хрен вам. Злоба пронизала его насквозь, и термиты смерти начали копошиться в мозгу. Он решил вернуться в Акунью и убить Галисию, а заодно того сопляка, который застрелил дона Хоакина. Может, тогда термиты уйдут и разрушительная злоба уляжется.
Прежде чем рассказать всем про выступление в тюрьме, я поговорила с Альберто Альмейдой. Мне нужна была его помощь, чтобы лучше сформулировать доводы в пользу этого дела. В Восточной тюрьме были люди, совершившие преступления против наших танцовщиц. Один изнасиловал Мерседес в туалете супермаркета. Она зашла сменить подгузник своей дочке, а этот тип прокрался следом и, не смущаясь присутствия ребенка, сбил Мерседес с ног, разодрал на ней одежду и надругался. Какая-то сеньора открыла дверь, увидела, что происходит, и закричала. Тип оказался серийным насильником, и полиция очень гордилась его поимкой.
Там же сидели два колумбийца, которые ограбили дом Элисы. Они вынесли все, что смогли: драгоценности, телевизоры, компьютеры, и заставили хозяев открыть сейфы, но действовали профессионально и физического вреда родителям и сестрам Элисы не причинили. Их поймали, потому что машина сломалась, когда они уезжали с награбленным. Одним словом, Мерседес и Элиса вряд ли мечтали танцевать на тюремной сцене.
Первым делом Альберто спросил: «Какая нам от этого выгода?» — «Это не вопрос выгоды или убытка, — ответила я. — Мы просто представим нашу работу иной публике». Альберто улыбнулся: «Хорошо, я скажу по-другому: какая тебе от этого выгода?» Он поставил меня в тупик. Я пролепетала какую-то нелепость типа: «Мы должны не побояться взглядов людей, для которых танец…» Альберто прервал меня: «Ты хочешь туда, потому что тебе нужно увлечься чем-то новым. Я думаю, тебе стало скучно с самой собой». Я сочла эти слова несправедливыми и так ему и сказала. Он не стал брать их назад: «Ты не сердись, а подумай». Нечего тут думать. Сам он скучный, вся его жизнь вертится вокруг танца, ни семьи, ни детей, ни нормальной личной жизни. Это я тоже ему выложила. Он высказал свое мнение обо мне — ну так теперь моя очередь. Он влачит жалкое существование. Когда-то он славился любвеобильностью, бесконечно менял балерин — незамужних, замужних, разведенных, но одна из них разбила ему сердце, и он превратился едва ли не в монаха. Альберто ничуть не обиделся и снова улыбнулся. Непробиваемый дзен. «Мы говорим не обо мне, а о тебе. Ты знаешь, что я всегда тебя поддерживаю. Если хочешь, чтобы мы выступили в тюрьме, я это устрою».
Во вторник я попросила всех остаться после репетиций. Рассказала, что мой друг Педро оказывает огромную поддержку культурных инициатив в системе исправительных учреждений для мужчин и попросил нас выступить в Восточной тюрьме. Некоторым идея сразу понравилась, но нашлись и возражения. Зачем выставляться напоказ перед уголовниками? «Они нас запомнят. Чем дальше от подобного сброда, тем лучше», — заявила Лайла. Альберто, как и обещал, пришел мне на помощь и стал увещевать народ: танец должен подпитываться самым разным опытом, и выступление перед людьми, обреченными на долгие годы заточения, может оказаться очень воодушевляющим. «Искусство в вакууме, незапятнанное, боящееся рискнуть, боящееся заглянуть в маргинальные слои общества, — есть искусство беззубое» — так он выразился. Его речь, следует признать, нашла отклик в труппе. Несогласные сменили тон. Они только хотели гарантий, что поездка в тюрьму не повлечет за собой неприятностей, что заключенным не назовут их имена и с первой до последней минуты будет обеспечено полицейское сопровождение.
Пока все спорили, я не отрываясь наблюдала за Элисой и Мерседес. Обе молчали и, казалось, напряженно думали. Альберто предложил голосовать, и мы договорились, что достаточно будет простого большинства. Но сказать «за» или «против» мало. Каждый должен привести свои доводы. Голосовавшие «за» в основном цитировали Альберто: «Искусство в вакууме — беззубое искусство». Наблюдался перевес в пользу сторонников моей идеи. Настала очередь Элисы. «Мне все равно, что решат остальные. Я туда не поеду. Не желаю больше видеть этих подонков». Что ж, имеет полное право. Кому захочется переживать заново такой тяжелый момент? Элиса добавила, что ей будет неприятно, если любой из нас отправится в эту треклятую тюрьму. Альберто, взявший на себя обязанности модератора, сказал, что уважает ее горе, но хотел бы выслушать и остальных. Голосование продолжалось. Когда дошел черед до Мерседес, в воздухе повисло немое ожидание. Если уж Элису не отпускает произошедшее, Мерседес, вероятно, живет в непрерывных муках. Мерседес медленно подбирала слова: «Я поеду, но с одним условием». Все замерли. «Я поеду, если мы будем танцевать „Рождение мертвых"». Такого никто не ожидал. Альберто, неизменно спокойный и рассудительный, спросил почему. Она долго молчала. Наверное, перед ее внутренним взором снова и снова вставала кошмарная сцена изнасилования. «Потому что я хочу доказать этому гаду и всем таким же, как он: они могут меня хоть тысячу раз изнасиловать, но мое тело принадлежит мне, и я одна ему хозяйка». Вот так, одним махом Мерседес придала моей хореографии подспудный смысл: решительное утверждение женского тела. Тем более стоит показать эту постановку в тюрьме. Женщины заявляют права на свои тела на глазах у сообщества преступников. Ничего провокационнее и быть не может. Альберто заметил, что, скорее всего, добиться разрешения именно на этот танец у тюремного начальства будет очень сложно. Наверняка зрелище четырнадцати женщин, которые в финале раздеваются и истекают менструальной кровью, покажется чиновникам агрессивным и неподобающим.
Альберто предложил обсудить правильность или неправильность такого выбора всем вместе. Для большей объективности я не стала участвовать. Конечно, я хотела выступить в тюрьме, но втайне была против «Рождения мертвых». Педро обещал полную безопасность, но никто не мог сказать, как отреагируют заключенные на такой дерзкий танец. Проголосовали: шестнадцать — за, трое — против. Одной из этих троих оказалась Элиса.
Я пригласила Мерседес, Элису и Альберто ко мне в кабинет. Элиса была ужасно раздражена. Отказалась садиться. «Предпочитаю стоять», — пробурчала она. Мерседес, напротив, выглядела очень спокойной. Я предложила им кофе, и тут Элиса совсем вскипела: «Не хотим мы кофе. Что тебе нужно?» — «Я хочу вас выслушать», — ответила я. «Поздно, тебе не кажется? — сказала Элиса. — Ты выставила нас дурами перед всей труппой. Ни капли такта». Она была права. Мне следовало сначала поговорить с ними двумя, а уж потом выносить предложение на суд труппы. «Когда с тобой случится то же, что случилось со мной и Мерседес, ты поймешь, как нас ранила». Мерседес отхлебнула кофе и повернулась к Элисе: «С тобой, дорогая, ничего не случилось. Тебя просто заперли в ванной вместе с родителями и сестрами. На тебя не орали, тебя не били. Ты не представляешь, каково это: твой ребенок плачет, надрывается на полу в сраном толчке, пока тебя трахает какое-то уебище. Каково это, когда кровотечение несколько дней не проходит. Каково это, когда месяц спустя пытаешься заняться любовью с мужем и снова чувствуешь мерзкое дыхание этого маньяка у себя на лице. Так что хватит строить из себя жертву. Если у тебя кишка тонка взглянуть в глаза говнюкам, которые тебя ограбили, так и скажи, и нечего истерить». Элиса смутилась. «Каждый переживает по-своему», — почти что всхлипнула она. Развернулась и тихо вышла из кабинета. Мы долго молчали. Наконец Мерседес сказала: «Надеюсь, у нас получится представить „Рождение мертвых". Я бы очень хотела. — Она встала и попрощалась. — Увидимся завтра».
Я понимаю, что ты был природной стихией, Сеферино. Вдохновляясь своим кумиром Бенито Хуаресом, ты учил языки так, как учил он. Хуарес знал латынь, английский, французский и испанский, не считая родного сапотекского, а ты, помимо родного науатль, выучил итальянский, французский, испанский, немецкий, английский и миштекский. Врожденных способностей к языкам у тебя не было. Ты рассказывал нам, как бился над испанским. Долбил и долбил, пока не заговорил свободно. Ты гордился, что можешь читать лекции по-английски и по-французски. Что в Италии общался с коллегами на их языке. С удовольствием вспоминал, как на одной конференции по проблемам коренных народов поразил аудиторию, заговорив намиштекском. Да, папа, все это достойно восхищения. Но, в отличие от Хуареса, который обожал жену и детей, с нами ты был неизменно черств. Ты говорил, что любовь можно проявлять по-разному. Когда ты нас бил, бранил, запирал, унижал — это, оказывается, было не по злому умыслу: это были проявления любви, так ты стремился пробудить лучшее в нас. И знаешь что? Отчасти я в это верю. Я вижу, как меня уважают и боятся сегодня. Не говоря уже о Хосе Куаутемоке — его уже в подростковом возрасте все боялись.
Если Бенито Хуаресом ты восхищался, то его потомство презирал. «Его дети умерли в детстве. Он их не закалял. А тот, который вырос, стал никчемным паразитом». Хуарес казался тебе исполином в политике и общественной жизни, но карликом в жизни личной. Тебя возмущали его письма к жене, Маргарите Mace. В особенности его обычная подпись: «любящий и желающий тебя супруг». «Мужчина не должен сочиться медом и быть мягким с женой. Как его уважать, если он рохля? — рассуждал ты. — Это явный признак слабости». Серьезно? Слабости? Это Хуарес-то слабак? Индеец, который стал президентом в разгар самого сурового политического кризиса в нашей истории, который, будучи окружен врагами, успешно отразил французское вторжение, не уступил ни сантиметра территории страны, определил ее облик. Дал ей направление и сущность. Это он казался тебе мягкотелым?