Шрифт:
— Спасибо.
С этими словами оба направляются к двери.
Генерал кладет ладонь на ручку двери. Так они и стоят друг напротив друга, вполне по-светски, в легком полупоклоне, готовые распрощаться. Оба еще раз обводят глазами комнату, куда — как им кажется — они уже больше никогда не войдут. Генерал близоруко щурится, точно что-то ищет.
— Свечи, — произносит он рассеянно, когда взгляд его останавливается на огарках, дымящихся в подсвечниках по краям каминной доски. — Смотри, свечи совсем догорели.
— Два вопроса, — глухо произносит Конрад, — ты сказал, два вопроса. Второй-то какой?
— Второй? — переспрашивает генерал.
Они склоняются друг к другу, как старые заговорщики, что боятся ночных теней и того, что у стен могут быть уши.
— Второй вопрос? — шепотом повторяет он. — Но ты и на первый не ответил… Послушай, — произносит он совсем уж тихо, — отец Кристины винил меня в том, что я пережил. Он имел в виду, что я все пережил. Ведь человек отвечает не только своей смертью. Смерть — хороший ответ. Но когда ты что-то пережил, это тоже ответ. Мы с тобой пережили эту женщину, — доверительно обращается он к Конраду. — Ты — благодаря тому, что уехал, я — тем, что остался здесь. Пережили — трусливо, слепо, обиженно или разумно, но пережили, это факт. Как думаешь, не было ли у нас на то причины?.. Не думаешь, что мы остались перед ней должниками в каком-то загробном смысле, перед ней, той, что была больше, человечней нас обоих. Больше, потому что умерла, то есть дала ответ нам обоим, а мы остались жить здесь, и тут уж ничего не приукрасишь. Таковы факты. А тот, кто пережил другого, всегда предатель. Нам показалось, что надо остаться в живых, и тут уж ничего не приукрасишь — она-то от всего этого умерла. Умерла от того, что ты уехал, от того, что я остался здесь и не пошел ей навстречу, умерла от того, что мы двое, мужчины, которым она была близка, оказались ничтожнее, горделивее, трусливее, вульгарнее, чем могла вынести женщина, мы сбежали от нее, предали тем, что пережили. И это правда. Ты должен это знать у себя в Лондоне, когда наступит конец всему, в последний час, когда ты останешься один. Я тоже это буду знать в этом доме, я уже и сейчас это знаю. Пережить ту, кого любили до такой степени, что были способны убить за нее, пережить ту, с кем были близки настолько, что чуть не умерли от этого, — вот одно из таинственных и неизъяснимых преступлений жизни. Законы и кодексы не знают такого преступления. Но мы с тобой знаем, — произносит генерал сухо, негромко. — А еще знаем, что ничего своим обиженным, трусливым и высокомерным умничаньем не искупим, ведь она умерла, а мы жили, и все трое были близки друг другу, так или иначе, в жизни и в смерти. Это очень тяжело понять, а когда понимаешь, совершенно теряешь покой. Чего ты хотел добиться тем, что пережил, что этим выиграл?.. Освободился от мучительных ситуаций? Чего стоят ситуации, когда речь о правде жизни, о том, что живет на земле близкая тебе женщина и эта женщина — жена человека, который тебе друг, с кем ты точно так же близок? И чего стоит все, что думают об этом люди? Ничего, — заключает Хенрик незатейливо. — В конце концов, мир ничего не значит. Важно только то, что остается в наших сердцах.
— И что же остается в наших сердцах? — спрашивает гость.
— Второй вопрос, — отвечает генерал, не отпуская ручку двери. — Смысл второго вопроса вот в чем: чего мы добились всем нашим умом, высокомерием и превосходством? Второй вопрос: мучительное влечение к одной и той же женщине, которая умерла, — не в нем ли состояло истинное содержание нашей жизни? Непростой вопрос, знаю. Сам я на него ответить не могу. Я все пережил, все видел, а на этот вопрос ответить не могу. Я видел мир и видел войну, видел нищету и блеск, видел, как ты струсил, и видел, как сам я возгордился, видел борьбу и примирение. Но в основе жизни смысл каждого нашего действия все равно составляла эта связь, привязавшая нас к одному человеку, связь или страсть — назови, как хочешь. Это и есть вопрос? Да, это и есть вопрос. Хочу, чтобы ты сказал, — продолжает генерал так тихо, будто боится, что за спиной у него кто-то стоит и прислушивается, — что ты об этом думаешь. Тоже веришь, что смысл жизни — не что иное, как страсть, которая однажды пронзает наше сердце, душу и тело и горит потом до самой смерти? Что бы ни случилось? И если мы это пережили, может, не зря и жили? Настолько глубока, настолько ужасна, прекрасна и бесчеловечна эта страсть?.. Возможно, она обращена не к конкретной личности, а лишь к желанию?.. Вот вопрос. Или же она таки обращена к личности, во веки веков к той единственной и таинственной личности, которая может быть хорошей и дурной, но сила страсти, которая тебя с ней связывает, не зависит от ее действий и свойств? Если знаешь, отвечай, — генерал повышает голос, словно требует ответа.
— Почему ты спрашиваешь? — гость спокоен. — Знаешь же, так оно и есть.
Старики оглядывают друг друга с ног до головы. Генерал тяжело вздыхает. Нажимает на ручку. В проеме большой лестницы дрожат тени, колышутся отсветы. Конрад и Хенрик молча спускаются, перед ними бегут лакеи со свечами, пальто и шляпой. За двустворчатой дверью слышен скрип колес. Все так же молча старики прощаются, без единого слова пожимают друг другу руки, оба склоняются в глубоком поклоне.
20
Генерал возвращается к себе в комнату. В конце коридора его ждет няня.
— Спокойней тебе стало? — спрашивает няня.
— Да, — отвечает генерал.
Вдвоем они идут к двери, ведущей в жилые покои. Няня шустро спешит вперед мелкими шажками, будто только что встала и торопится переделать утреннюю работу. Генерал шагает медленно, опираясь на трость. Проходят до конца коридора, увешанного портретами. Пустое место, где раньше висел портрет Кристины, заставляет Хенрика остановиться.
— Портрет можешь повесить обратно, на место, — говорит он няне.
— Хорошо, — отвечает та.
— Смысла нет.
— Знаю, — соглашается няня.
— Спокойной ночи, Нини.
— Спокойной ночи.
Няня привстает на цыпочки и маленькой рукой, к костям которой приклеена морщинистая желтая кожа, рисует генералу на лбу крест. Они обмениваются поцелуем. Делают они это неуклюже, торопливо и нелепо — если бы кто-то увидел, наверняка улыбнулся бы. Но, как любой человеческий поцелуй, это тоже ответ — бестолковый и нежный — на вопрос, выразить который словами невозможно.
Послесловие
Пути, которыми тексты и авторы попадают из одной литературы в другую, неисповедимы. Бывает, что писатель, известный и признанный у себя на родине, плохо приживается в иноязычной культуре, и причин тому может быть масса: не вовремя издан, не лучшим образом переведен (хотя перевод отнюдь не всегда играет решающую роль), по каким-то причинам «не совпал» с принимающей литературой, оказался слишком похожим на то, что в ней уже есть, или, наоборот, не был воспринят «чужими» читателями из-за своей инакости. Точно так же порой сложно объяснить невероятную популярность иностранного автора в конкретной культуре — при том что этот автор у себя дома может особой известностью не пользоваться.
История с Шандором Марай (1900–1989), одним из самых известных и переводимых (правда, пока не на русский язык) венгерских писателей XX века, — показательный пример попадания автора в канон переводной литературы в одних культурах и полного отсутствия его в других. Многие годы меня и моих коллег, переводчиков с венгерского, регулярно спрашивали, отчего на русском языке нет Марай. В ряде европейских стран романы и дневники этого венгерского писателя переводили и издавали на протяжении последних 20–30 лет довольно много (в одной только Польше перевод дневников выдержал десять (!) изданий), а в России до сих пор были опубликованы лишь небольшие отрывки из дневников («Иностранная литература», № 12,1993, пер. Ю. П. Гусева), мемуарный роман «Земля, земля!» (1972) в переводе Е. И. Малыхиной (в 2002 году сокращенный вариант в сборнике эссе «Венгры и Европа» издательства НЛО), да фрагменты из «Травника» (1943), сборника коротких размышлений о жизни, стилизованного под старинные травники, в майском номере журнала «Звезда» за 2018 год.