Шрифт:
– Мне легче потому, что ты со мной.
– Но мы ведь не всегда были вместе, а ты и раньше много где жил, – попыталась я снизить пафос, но Шарль не поддался:
– Это я тебя искал.
В фильме такая фраза показалась бы мне слащавой, но он произнес ее совершенно серьезно, и я поверила.
Чтобы меня подбодрить, он говорил, что, возможно, я тоскую без работы. Он был прав. Мне действительно не терпелось погрузиться в привычную атмосферу хосписа. Когда отпраздновали открытие Дома «Птицы», мне значительно полегчало. Скоро я вернусь к кистям и краскам. Брату Шарля было жаль со мной расставаться: он уже понял, что едва ли сумеет найти такую же усердную уборщицу. Я взяла с него слово, что он будет следить там за ковриком – и, лишь сказав это вслух, поняла, какую ляпнула глупость.
Он спросил, нет ли у меня еще подобных идей фикс, и я заверила его, что, если мои навязчивые мысли совсем выйдут из-под контроля, непременно к нему обращусь. Тут мне стало стыдно, но совсем ненадолго, ведь я отлично знала, что не приду к нему с этим. Болезнь уже есть, и справиться я надеялась в одиночку. Не хватало еще, чтобы меня одолел какой-то коврик.
В Дэмоне я занималась тем, что писала картины для пациентов Дома «Тропинка». В Сент-Огюсте я вела для больных и их родственников кружок живописи и литературного творчества. Каждое утро на пляже, совершая пробежку вместе со своим псом Ван Гогом, я придумывала тему очередного занятия, которую участникам предстояло самостоятельно раскрыть в красках или словах.
В Доме «Птицы» у нас была чудесная студия с видом на реку. Когда я еще только увидела чертежи и обнаружила, что часть здания, где предполагалось ее разместить, выходит на дорогу, то немедленно созвала всю команду на экстренное совещание. Я начала с рассказа о том, как важно для пациентов заниматься творчеством, даже привела статью одного нейробиолога, где доказывалась польза подобных практик.
Коллеги кивали, охотно соглашаясь с моими словами. Они знали, какую важную роль в Доме «Птицы» будет играть искусство, но никто не видел в чертежах того, что увидела я. Мы совещались снаружи, среди экскаваторов и куч камней. Я повела остальных за собой, выстроила в шеренгу вдоль дороги, а затем предложила представить, что бы они нарисовали на условную тему дня, вдохновляясь таким пейзажем. Перед нами была дорога, а чуть в стороне – разноцветные магазинчики Сент-Огюст-сюр-Мер. После этого я предложила развернуться на 180 градусов.
Нашим глазам открылось речное устье – и дальше объяснять было нечего. Все рассмеялись. Этот смех очень меня обрадовал: как будто очевидное отразилось в звуке. Лия тут же кинулась звонить архитектору, чтобы переделал чертежи. Отыскав в сумке листок бумаги, я набросала шпаргалку и протянула ей во время разговора. По ее смешку было ясно, что она уловила мою мысль. Мне нравилось думать, что отчасти благодаря мне и моему выступлению в то утро Дом получил вид из окон, поистине достойный его имени.
Всякий раз, предлагая ученикам вглядеться в небо или реку, прежде чем приступить к работе, я не могла удержаться от соблазна подойти к окнам и тоже полюбоваться красотой. Великим уроком смирения было находиться бок о бок с людьми, которые знали, что скоро умрут, и смотреть на этот необычайный пейзаж их глазами. Природа одним своим видом заставляла принять ту жестокую истину, что красота ее пребудет вечно, с нами или без нас.
Я любила прохаживаться по студии в тишине между погруженными в творчество пациентами и наблюдать за их сосредоточенной работой. Каждого мне хотелось сфотографировать. В своем упорстве, мужестве, досаде и гневе они становились прекрасны. Грядущее никому из них не оставило выбора – однако посещать кружок или нет, каждый мог выбрать сам. И те, кто все же решил прийти, сделали важный шаг на своем пути в стенах Дома.
Я часто задавалась вопросом, хватило бы мне духу на такие упражнения, окажись я на их месте. Ведь в этот час мы занимались не просто творчеством. Это был своего рода акт общения с неизлечимой болезнью: способ принять ее, прогуляться как с другом или приручить с помощью красок и слов. Порою объявлялись и войны, а я становилась свидетельницей первых битв. Снова и снова я слышала от бойцов: «Вот увидишь, Фабьена, я первый отсюда выйду на своих двоих».
Иные пациентки, вероятно, тоже питали такие надежды, но только мужчины заявляли о них вслух, совершенно уверенные, что так и будет.
Я ничего им не отвечала, потому что не мне было им говорить, что они в самом деле непременно отсюда вырвутся. Только не на ногах, а на крыльях. Мне всегда очень не нравилось сравнение болезни с борьбой. В такой войне признать себя побежденным – уже героизм.
Так или иначе, плоды наших уроков, сражались ли их авторы со своей судьбой или нет, неизменно поражали. Каждую неделю я заново убеждалась, что горе, смятение, страх и неизвестность как ничто иное приводят в движение творческие силы души. Нужно было видеть, как глубоко мои подопечные погружались в самих себя, чтобы сотворить столь неповторимые работы.
По пятницам я выставляла те картины и рисунки, чьи авторы были не против, и любой желающий мог прийти на них посмотреть. Родные и друзья больных, работники хосписа ходили по студии и разглядывали работы, часто в полном молчании. Экспонаты вызывали большое чувство уважения, и по каждому из них можно было узнать что-то важное об авторе.
Мне часто вспоминается муж одной из пациенток, который никак не хотел приступать ко второй части занятия: все уже встали к мольбертам и взялись за краски – а он все не двигался. Я не раз видела, как те, кому труднее всех расслабиться и начать рисовать или писать, поистине раскрываются в процессе упражнения и после него. Тот человек в конце концов провел полчаса, сплошь закрашивая свои листы черным. Я наблюдала со стороны, и эта сцена показалась мне столь же печальной, сколь и необычной. Одной рукой он делал широкие мазки, другой – утирал слезы.