Шрифт:
К счастью, ложь литературная не называется ложью, она называется работой над деталью, расстановкой акцентов, метафоричностью и т. д. и т. п., и составляет в конечном итоге многосложный клубок под названием «практическая стилистика», не поддающийся даже поверхностному изучению.
Но тогда, во время этюда, я не имела об этом ни малейшего понятия. Просто моя правда не совсем подходила к заданной теме, и ее пришлось немного отредактировать. Не по смыслу, по форме.
Ехать в институт на следующий день было очень страшно. Я вовсе не была уверена в успехе. Всю ночь ворочалась, уснуть не могла. В голове прокручивались обрывки фраз из написанного этюда, все они казались чудовищно неправильными, неловкими. Корила себя: ну зачем я написала именно так, можно было бы совсем по-другому, и звучало бы лучше, и вообще… А про «самого дорогого друга», в конце, совсем по-детски получилось, смеяться будут, наверное. И за приемчик этот, «но я отвлеклась», тоже по головке не погладят, настолько это глубокий литературный архаизм.
В общем, ночь я провела весьма дурно. Не так дурно, как первую брачную, но головную боль к утру заработала. В институт ехать не хотелось, Герман меня еле-еле из дома вытолкал, сказал:
— Подумаешь, ерунда какая. Ну не поступишь. Ну и черт с ним. От этого не умирают!
— Умирать-то не умирают, а все равно неприятно, — отозвалась я. — И вообще, у меня голова болит. Я лучше дома останусь.
— Не останешься. А будешь упираться, я тебя за ручку в институт повезу. — Герман угрожающе сдвинул свои неровные густые брови и скрестил руки поверх живота. Вид у него был скорее комичный, чем грозный, но я не стала его разочаровывать. Зачем же обижать человека, он мне добра желает. И я притворилась, что он меня убедил. Сказала:
— Нет уж, спасибо, я как-нибудь сама.
— Так-то лучше, — подытожил Герман и спокойно засобирался на работу.
Из дома мы вышли вместе, поехали до метро на одном автобусе.
В переходе с Кольца на «Баррикадную» Герман демонстративно чмокнул меня в щечку, пожелал удачи и громко, чтобы побольше народу услышало, сообщил, что с работы вернется к семи часам вечера. Потом победно оглядел равнодушную публику: смотрите, мол, у меня тоже есть жена — и совсем неинтеллигентно погнался за подошедшим поездом. Я вежливо помахала рукой его удаляющейся сутулой спине и, делать нечего, отправилась в институт.
Глава 9
К началу занятий то первое изумление, с которым обнаружила я «отлично» за этюд против фамилии Калиновская, развеялось. Остальные экзамены сдались как-то сами собой, и мне все время до неприличия везло с билетами.
Я сразу почувствовала себя в институте, как рыба в воде. Это было удивительное ощущение — я слушала преподавателей и понимала, о чем они говорят. Не было больше в моей жизни таинственных цепей и сигналов, сложных радиосхем и занудной техники безопасности. Передо мной открылся переменчивый мир слова — мир «лжи изреченной», мир лжи, возведенной в ранг высокого искусства.
Студенты еще только знакомились, ходили по рукам рукописи — стихи и рассказы, все было ново и интересно. И каждый второй уже заранее осознавал свою гениальность. Любопытный факт: чем меньшим талантом обладал студент, тем больше он эту свою «гениальность» лелеял, тем ранимее был. Уже шли на флангах первые боевые действия — литературные споры до хрипоты: один презрительно отзывался о Толстом, а другой восторженно превозносил Бодлера и Борхеса.
Но я старалась не встревать в подобные баталии. Может быть, потому, что появилась в этом институте не просто так — у меня была цель. Во мне вновь возрождалась пока совсем еще слабая надежда на осуществление своих странных планов. Поступление в институт было тем крошечным шажком в нужном мне направлении, который и помог мне тогда не сдвинуться и не опуститься. И, как в песне поется, «несмотря ни на что, я остался в живых среди зараженного логикой мира».
Очень скоро до меня стало доходить, какой это был крошечный, в десятую долю миллиметра, шажок…
Как скоро стало мне ясно, что стихи в наше время никомушеньки на фиг не нужны!
А ведь мало было написать, нужно же было издавать их как-то, а где ты их издашь? Большинство «толстых» журналов ко времени моего появления в институте пришли в упадок, на них больше никто не подписывался. Шли мелочные разборки-междусобойчики внутри редакций, древние мэтры советской закалки старались печатать только себя, любимых, в крайнем случае — своих родственников и знакомых. Союз писателей (тот самый, который Мишка Кубрик обозвал несколько лет назад «золотым дном») распался на много маленьких союзиков, и эти маленькие союзики теперь усиленно делили имущество.
А тем временем пышным цветом расцветала на московских книжных развалах разномастная «желтуха».
Нередко в институтском дворе появлялись странные люди, рекомендовались сотрудниками издательств и предлагали за солидные денежки написать или отредактировать детектив, любовный роман, фантастику иже с ними, и кто-то соглашался, а кто-то фыркал презрительно. Только что толку было фыркать — «желтуха» стала для начинающих авторов чуть ли не единственной возможностью хоть как-то реализоваться.
Про поэтов и говорить нечего — в лучшем случае стихи попадали в одну из тех многочисленных литературных газет, которые мертвым грузом лежат в фойе ЦДЛ и в город из стен этого славного здания, как правило, не выходят. Те, кто мог себе это позволить, стали издавать поэтические сборники за свой счет — в мягких обложечках, тонюсенькие, мизерным тиражом, — но эти сборники совершенно невозможно было продать, в книжных магазинах их чурались как чумы, и они так же оседали в кулуарах ЦДЛ или в литинститутской «Книжной лавке», а чаще всего пылились на дому у автора, рассованные по шкафам и под кроватями.