Шрифт:
(Ну, мама, подожди, — сказала бы моя дочь, — смотри: ты прибегаешь к патетике, которую сама так не любишь. Знаешь, в твоем восприятии есть что-то старинное, ушедшее в прошлое. Или, как ты обычно говоришь, — довоенное. Где дистанция по отношению к драматичному прошлому, господи? Столько лет прошло.)
Годы прошли, но остался осадок их сути. В прохудившейся памяти. Благодаря этому, и сейчас, в этом возрасте, меньше, чем в шаге от собственного исчезновения, я знаю, почему то слово, которое я больше не произнесу и не напишу, так сковывало. Оно привносило в дыхание смысл той силы зла, которое превращает человеческое существо не в человека, который убивает, а в убийцу, который наслаждается, чувственно, своим злом, готовностью его совершить; и такой смысл этого слова, этой силы, настолько меня ужасал, что я теряла дар речи, днем, как только с ним встречалась, или кричала, во сне, ночью. Да, оно не отпускало меня и во сне. Может быть, именно ужас подталкивал меня к тому, чтобы слышать и различать тот отзвук, который слышался в словах Душана в моменты, когда он принимал решения, — это случилось всего два или три раза за те три года, — и это все больше отдаляло нас друг от друга, разлучило нас, — думала я. Отзвук страдания.
Круг этого момента, этого сейчас, осенью 1984-го, расширяется и вбирает в себя другой, тот, что всплывает из исчезнувшего времени, из зимы 1942/43. В круге того момента профессор Павлович, рано поседевший, стоит передо мной и пальцами правой руки постукивает по столу. Вторая половина тягучего и холодного зимнего дня, может быть, и невыносимо холодного, жалюзи опущены, а гардины задернуты: несмотря на это, один косой солнечный луч, желтый и пронзительный, пробивается и падает, космический штрих, страшный своим ярким светом, падает, как молния, как разрез, как знак, между моим мужем и мной, обнажая присутствие и множества вдруг сверкнувших, парящих частиц пыли, плотного, трепещущего полога, который нас тоже отдаляет друг от друга.
Ему важно, чтобы я его услышала. И я его слушаю, а на улице вдруг, вопреки солнечному лучу, сыплется пепел, помрачается бытие, дрожит над миром, как неслышная нить, страшный человеческий крик.
— Я сотрудничаю с теми, кто нас уничтожает, не так ли? Ты говоришь, что я коллаборационист, и этого ты не можешь вынести. Есть вещи, которые, как утверждаешь ты, нельзя делать, никогда. Согласен. Но есть вещи, которые нельзя не сделать. И что тогда? Мое заточение или моя смерть спасли бы те тысячи людей там, на том берегу, в лагерях на Саймиште [20] и в окрестностях? Или тех, кто в Ясеноваце, в Стоце, Госпиче и на Паге [21] ? Нет. Спасет их, как это ни парадоксально, мое так называемое предательство, и спасает, некоторых из них. Только некоторых, к сожалению. Очень удобно обладать разнообразными достоинствами, если жизнь тебе это позволяет, но что делать, если у тебя выбор между двумя темными вилайетами [22] ? Почему бы вам, милостивая государыня, не выйти из своей башни на улице Досифея, 17, в которую вы себя заточили, стыдясь предательства мужа, и не пройтись до набережной, например, Савы, не поболтать с рыбаками, теми, что каждый день вылавливают баграми разбухшие трупы вместо рыбы? Но не ходите в шляпке и с зонтиком, в белых перчатках и на шпильках, хотя в этом случае я согласен с Беличем, надо говорить «высокие каблуки», а не «шпильки», как вы привыкли; на вас будут смотреть, как на чудо, и не скажут вам ни слова. Говорят, что уважаемый дипломат Иво Андрич [23] , прозябающий в полной анонимности, поступает именно так: вечером, до комендантского часа, или ранним утром, сразу после него, выскальзывает из своей квартиры на Призренской, тайком, на берега Савы, и там ведет беседы с рыбаками.
20
Концлагерь Саймиште (серб. ярмарка) — нацистский концлагерь, на территории старой белградской ярмарки на левом берегу реки Савы, в Независимом Государстве Хорватия, в нескольких километрах от центра Белграда.
21
Здесь и далее: нацистские лагеря смерти в Югославии во время Второй мировой войны.
22
В Османской империи — административная единица под управлением вали. В переносном смысле — мрачное подземное царство; проблема выбора пути.
23
Иво Андрич (1892–1975) — писатель и дипломат, лауреат Нобелевской премии по литературе (1961). После нападения фашистской Германии на Югославию оставил дипломатическую службу, отвергнув сотрудничество с оккупантами и их пособниками. Годы оккупации провел в Белграде, занимаясь литературным трудом.
Также профессор Павлович мне предлагал, коль скоро я не в силах дойти до берегов Савы, попросить нашу Зору, одну из освобожденных из многих тысяч узников лагерей, на той стороне, которых они, предатели, пытаются спасти из Ясеноваца и Стара-Градишки, переправляют на этот берег под разными предлогами, и для самих немцев абсолютно неубедительными; пусть она мне расскажет все, что видела своими глазами за те несколько месяцев, когда пряталась и натерпелась страха в Независимом Государстве. Профессор принял как нечто незыблемое то, что я не хотела ни понять, ни принять: его и мои нравственные критерии, а это все-таки и критерии определенного слоя сербского общества, тонкого, действительно европеизированного, не только оказались под вопросом, но, что намного хуже, вообще несостоятельными. Уже давно. Что делать с таким качеством, как верность, — спрашивал он, — в эпоху, когда предательство возводят на пьедестал и приносят ему, как божеству, огромные человеческие жертвы? Но эпоха началась, — он был убежден, — в этом веке, может быть, еще и в прошлом: когда — и в этом никоим образом не стоит обвинять Ницше, в любом случае, не только его, — обнаружилась деструктивная склонность к извращению и ниспровержению всех ценностей, всеобщее сомнение в их смысле. А потом, чтобы укрепить это сомнение, навсегда внедрить его в человеческий дух, пришли Великая война и Октябрьская революция, вымученные победы и бессмысленные поражения, мощные компоненты, которые и обусловили формирование безнадежного европейского горизонта, правда, не полностью в том, шпенглеровском смысле [24] ; неудавшиеся революции и пораженчество, голод и обесценившиеся гражданские качества, мощные, но все-таки неэффективные художественные «-измы» — скажем, какого-нибудь Боччони [25] или Шагала, или тех, кто намеревался по «Мосту» [26] проскакать с «Синим всадником» [27] . Время между двумя войнами нам, «детям этого века», — не так ли, — казалось временем великого подъема, а на самом деле, и теперь это бесспорно, стало временем настоящей свирепости, эпохой изуверства, как, возможно, выразился бы Досифей [28] , этот европеец, который находил общий язык с дикарями; оно стало коротким периодом, в котором явления типа Муссолини, Гитлера, падения Веймарской республики или, что нам ближе, событий в Янка-Пуште и марсельского покушения [29] , уже сегодня можно рассматривать как малые и большие, но симптоматичные предзнаменования наступающей эпохи Большого Предательства и немыслимой жестокости, а мы ее не распознали; она давно наступила, а мы ее не замечаем. Как иначе объяснить поражение революции в Испании; как, если не грандиозным предательством, назвать невероятный советско-германский пакт 1939 года, или то, что ему предшествовало, сталинское обвинение Тухачевского? Или глупости Чемберлена? И вот так мы теперь оказались в еще одной мировой войне, самой безумной в истории, в которой всё, абсолютно всё, — предостерегал меня профессор Павлович, — западня для человеческой личности, всё — машинерия для ее уничтожения, во всех смыслах. Он предостерег меня, с усмешкой, что и он, вполне сознательно, выбрал поражение, и просил меня значение этого слова, сознательно, иметь в виду. Почему он сделал такой выбор? А потому что, и выбора у него особенно нет: с коммунистами он не может, никогда не был и не будет, в движении Д.М. [30] , движении сербского генерала с английскими связями, как говорят, возобладали примитивизм и идиотизм в специфическом сербском варианте, чего он никогда не мог выносить, а кроме того, англичане, в конце концов, их перехитрили, как всех и всегда. Генерал, по роду своей деятельности, имеет право на беспамятство и имеет право забывать, но профессор, преподающий историю духовного творчества, историю искусств, не имеет права на беспамятство и не должен забывать, что нас всегда обманывали сильные, будь то русские или англичане. Первые ради каприза отдавали болгарам право на то, что принадлежало сербам [31] , а вторые с досадой занимались Сербией, как какой-то турецкой колонией. Но этому профессору, исполнившемуся решимости не забывать, моему мужу, было неясно, может ли другой профессор, самый крупный ученый, Слободан Йованович [32] , все это предвидеть и видеть оттуда, из Лондона, и, если и предвидит, то что он может сделать. Только рядом с ним он мог бы сейчас быть, — доверился мне мой муж, — но, вот, это невозможно; кроме того, рядом с Йовановичем, — считал он, — сейчас окажется много дураков. И негодяев. Но что он может сделать, — опять же задавался вопросом муж, — товарищ Йовановича по Сербскому культурному клубу [33] Драгиша Васич [34] , автор знаменитого «Ресимича-барабанщика», при этом адвокат, защищавший коммунистов и приятельствовавший с Крлежей [35] , а теперь он в советниках у Дражи Михайловича, то есть, непредсказуем в смене своей политической ориентации? Или предсказуем? Не думает же Йованович, что через Васича оказывает влияние на Михайловича? Кто знает. Везде вокруг нас мрак, которому мы только можем отсылать вопросы, а ответы не приходят, ответы мы должны давать сами.
24
Аллюзия на книгу немецкого философа О. Шпенглера «Закат Европы» (1918, 1922).
25
Умберто Боччони (1882–1916) — итальянский художник, скульптор, теоретик футуризма.
26
«Мост в Аржантее» (1874) Клода Моне, самая известная в импрессионизме картина с изображением моста.
27
Картина В. В. Кандинского (1903), а также одноименный альманах, выпускавшийся группой молодых художников-экспрессионистов.
28
Досифей Обрадович (1739–1811) — философ, литератор, педагог. Первый министр просвещения Сербии.
29
Тренировочный лагерь усташей, где проходили подготовку инициаторы и исполнители убийства короля Сербии Александра I Карагеоргиевича и министра иностранных дел Франции Луи Барту (9 октября 1934 г., Марсель).
30
Генерал Драголюб (Дража) Михайлович (1893–1946) — лидер организации четников, возглавлял некоммунистическое сопротивление немецким оккупантам.
31
Аллюзия на итоги первой Балканской войны (1912–1913).
32
Слободан Йованович (1869–1958) — ученый-историк, правовед, государственный деятель, премьер-министр правительства Югославии в изгнании.
33
Сербская политическая организация патриотической ориентации в Королевстве Югославия, созданная в 1937 г.
34
Драгиша Васич (1885–1945) — юрист, писатель и публицист, один из главных идеологов четнического движения, выражал решительные антикоммунистические взгляды и выступал против любого сотрудничества с немцами и итальянцами. В апреле 1945 г. был пленен усташами и предположительно казнен в лагере Ясеновац. «Ресимич-барабанщик» — рассказ из сборника «Угасающая лампада» (1922) о событиях Первой мировой войны.
35
Мирослав Крлежа (1893–1981) — хорватский прозаик, драматург и эссеист, в 1918–1939 гг. член Компартии Югославии.
И так профессор Павлович, вынужденный дать свой ответ, последовал за теми, кто явно проигрывает эту войну. Оскорбленный тем, что я, когда он мне это сообщил, отрицательно покачала головой (нет, ничего из сказанного я не могла ни принять, ни одобрить, во мне исходила криком какая-то доисторическая женщина), он мне напомнил, что все это давно запечатлено на скрижалях истории, где содержатся модели любого будущего, в том числе и нашего, надо только их распознать. Человечество, разумеется, и не думает озаботиться таким распознаванием, как, собственно, никогда об этом и не думало, поэтому и сейчас не может видеть, что Гитлера ожидает поражение, великая Россия его разобьет, сотрет в порошок, как в свое время Наполеона, тут и говорить не о чем. Но почему, — ответил он на выражение моего лица, — если он все это знает, почему делает то, что делает? Потому что немцы — наши враги, — объяснил профессор Павлович, — в данный момент они демонстрируют желание защитить нас от наших братьев; потому что он уверен, что это надо использовать, это означает, что сейчас сделать все, чтобы сербский народ, трагически расколотый и разделенный, все-таки выжил. Там, на том берегу, продолжается геноцид. В этом смысле, — уверял меня профессор Павлович, — каждый спасенный человек — это выигрыш. Большой. Даже ценой того, что считается предательством. Даже такой ценой, да.
Все эти десятилетия, прошедшие от того сейчас, в котором он это говорил, — я не уверена, был ли это конец 1942-го или начало 1943 года, в любом случае, это опять была зима, с желтым, косым солнцем на заледеневших тротуарах, в выстывших комнатах, на застывших лицах, — до бесчисленных сейчас, когда я вспоминала его слова, меня мучают вопросы: почему я не могла лучше его слышать и лучше понимать, почему я была так уверена в своей правоте и так непоколебима в этой уверенности, в этом выборе в пользу чистоты, которую, между прочим, он мне обеспечивал? Почему тогда я предавала его и бросала на избранном им страшном пути?
Почему-то я была уверена, что этот его выбор был сделан не по необходимости, а из страха, но разве страх — это не самая фатальная необходимость? Бессовестная в этом убеждении и скверная в этой низости, в своей нравственной изнеженности, я ни разу не задала себе вопрос, откуда у меня, сломленной своими страхами, право так пренебрежительно относиться к его страхам. Нет: упрямая, как коза, я повторяла, при любой возможности, и про себя, и ему, фразу, значение которой, как откровение высшего порядка, как истина моего бытия, отдававшаяся во мне эхом, неизменно: есть вещи, которые нельзя делать никогда, никогда и ни за что. Слова предательство и предавать я не могла выговорить даже про себя.
Значение слова отдавалось, глухо, и в том оккупационном сейчас, когда складывался этот наш разговор, — сейчас, желтом от послеполуденного солнца, — а по улице Досифея скользило молчание, мертвые скользили по рекам, германская армия, еще казавшаяся самой сильной на свете, громыхала, непобедимая, хотя битва за Сталинград уже длилась слишком долго, но ее исход, той битвы, уже не выглядел таким однозначным, не в пользу непобедимой армии, непобедимой армады, ха-ха, а я, почти гордясь способностью не предавать, была сосредоточена на том, чтобы уловить непоследовательность в рассуждениях Душана, маленькую логическую ошибку, которая помогла бы мне отвратить его от его же замысла, ведь еще не поздно, и — когда мне показалось, что я ее нашла, то ликовала, Господи Боже, да. Хорошо, — спросила я, еще слыша ту иронию и ту мягкость в своем голосе, все фальшивое, — но как тогда на самом деле следует понимать немецкое уравнение, по которому получается, что за жизнь одного немецкого солдата надо платить сотней жизней наших людей? Далее, той ироничной мне было совершенно непонятно, и она требовала, чтобы ей объяснили, кто в этом случае спасенный, а кто спаситель, кто — приносящий жертву, а кто жертва.