Лесков Николай Семенович
Шрифт:
– Фу, как вы всегда перепугаете со своим ползаньем!
– Однако, сделайте же ваше одолжение: что же он обо мне подумает? говорила Юлиньке ночью матроска, выслушав от дочери всю сегодняшнюю вечернюю историю в сокращенном рассказе.
– А вам очень нужно, что он о вас подумает?
– отвечала презрительно, смотря через плечо на свою мать, Юлинька.
– Нужно или не нужно, но ведь я же, однако, не торгую моими детьми.
– Не торгуете! Молчите уж, пожалуйста!
– Торгую!
– крикнула азартно матроска.
– Ну, так заторгуете, если будете глупы,- отвечала спокойно Юлия.
Одним словом, Долинский стал женихом и известил об этом сестру.
"Да спасет тебя господь бог от такой жены,- отвечала Долинскому сестра.
– Как ты с ними познакомился? Я знаю эту фальшивую, лукавую и бессердечную девчонку. Она вся ложь, и ты с нею никогда не будешь счастлив".
Долинскому в первые минуты показалось, что в словах сестры есть что-то основательное, но потом показалось опять, что это какое-нибудь провинциальное предубеждение. Он не хотел скрывать это письмо и показал его Юлиньке; та прочла все от строки до строки со спокойным, ясным лицом, и, кротко улыбнувшись, сказала:
– Вот видишь, в каком свете я должна была казаться. Верь чему хочешь,-добавила она со вздохом, возвращая письмо.
"Не умею высказать, как я рада, что могу тебе послать доказательство, что такое твоя невеста,- писала Долинскому его сестра через неделю.-Вдобавок ко всему она вечно была эффектница и фантазерка и вот провралась самым достойным образом. Прочитай ее собственное письмо и, ради всего хорошего на свете, бога ради не делай несчастного шага".
При письме сестры было приложено другое письмецо Юлиньки к той самой приятельнице, которая всегда служила для нее помойной ямой.
"Я наконец выхожу замуж,- писала Юлинька между прочим.- Моя нежная родительница распорядилась всем по своему обыкновению и сама без моего ведома дала за меня слово, не считая нисколько нужным спросить мое сердце. Через месяц, для блага матери и сестры, я буду madame Долинская. Будущий муж мой человек очень неглупый и на хорошей дороге; но ужасно не развит, и мы с ним не пара ни по чему. Живя с ним, я буду исполнять мой долг и недостаток любви заменю заботою о его развитии, но жизнь моя будет, конечно, одно сплошное страдание. Любить его, увы, я, разумеется, не могу. Как я понимаю любовь, так любят один раз в жизни; но... я, может быть, привыкну к нему и помирюсь с грустной необходимостью. Моя вся жизнь, верно, жертва и жертва и кому? Что он? Что видит в нем моя мать и почему предпочитает его всем другим женихам, которые мне здесь надоедают, и между которыми есть люди очень богатые, просвещенные и с прекрасным светским положением? Я просто не умею понять ничего этого и иду, яко овца, на заклание".
Долинский запечатал это письмо и отослал его Юлиньке, та получила его за обедом, и как взглянула, так и остолбенела.
– Что это?
– спросила ее матроска, поднося к своим рачьим глазам упавшее на пол письмо. "Милая Устя!
– прочла она и сейчас же воскликнула: "А! верно, опять романтические сочинения!"
– Оставьте!
– крикнула Юлинька и, вырвав из рук матери письмо, торопливо изорвала его в лепесточки.
– Да уж это так! Героиня!
Юлинька накинула на себя капот и шубку.
– Куда?
– крикнула матроска.- К милому? Обниматься? Теперь прости, мол, голубчик!
– А хоть бы и обниматься!
– отвечала, проходя, Юлинька и исчезла за дверью.
– Ты у меня, Викторина, смотри!
– заговорила, стуча ладонью по столу, матроска.- Если еще ты, мерзавка, будешь похожа на эту змею, я тебя, шельму, пополам перерву. На одну ногу стану, а другую оторву.
Викторина молчала, а Юлинька в это время именно обнималась.
– Это была шутка, я нарочно хотела попытать мою глупенькую Устю, хотела узнать, что она скажет на такое вовсе не похожее на меня письмо; а они, сумасшедшие, подняли такой гвалт и тревогу!
– говорила Юлинька, весело смеясь в лицо Долинскому.
Потом она расплакалась, упрекала жениха в подозрительности, довела его до того, что он же сам начал просить у нее прощения, и потом она его, как слабое существо, простила, обняла, поцеловала, и еще поцеловала, и столь увлеклась своею добротою, что пробыла у Долинского до полуночи.
Матроска ожидала дочь и, несмотря на поздний для нее час, с азартом вязала толстый шерстяной чулок. По сердитому стуку вязальных прутиков и электрическому трепетанию серого крысиного хвоста, торчавшего на матроскиной макушке, видно было, что эта почтенная дама весьма в тревожном положении. Когда у подъезда раздался звонок, она сама отперла дверь, впустила Юлочку, не сказав ей ни одного слова, вернулась в залу, и только когда та прошла в свою комнату, матроска не выдержала и тоже явилась туда за нею.
– Ну, что ж?
– спросила она, тяжело рассаживаясь на щупленьком креслице.
– Пожалуйста, не рвите чехла; его уж и так более чинить нельзя,-отвечала, мало обращая внимания на ее слова, Юлия.
– Не о чехлах, сударыня, дело, а о вас самих,- возвысила голос матроска, и крысиный хвостик закачался на ее макушке.
– Пожалуйста, беспокойтесь обо мне поменьше; это будет гораздо умнее.
– Да-с, но когда ж этот болван, наконец, решится? Юлинька помолчала и, спокойно свертывая косу под ночной чепец, тихо сказала: