Лесков Николай Семенович
Шрифт:
– А вы забываете наши милые законы,- заговорил, переменяя тон, Шпандорчук.
– Очень они мне нужны, ваши законы! Я сама себе закон. Не убиваю, не краду, не буяню - какое до меня дело закону?
– Ну, а если вы полюбите и закон станет вам поперек дороги?
– Что за вздор такой вы сказали! Где же есть для любви законы? Люблю вот и все.
– И как же будете поступать?
– Как укажет мое чувство. Нет, все вы, господа,- рабы,- заканчивала Дора.
С нею обыкновенно никто из спорящих не соглашался и даже нередко ставили Дорушку в затруднительное положение заученными софизмами, но всего чаще она наголову побивала своею живою и простою речью всех своих ученых противников, и Нестор Игнатьевич ликовал за нее, молча похаживая по оглашенной спором комнате.
– Бедовая эта ученая швейка!
– говорили о ней се новые знакомые.
– Да, рассуждает!
– Придет, брат, видно, точно, шекспировское время, что мужик станет наступать на ногу дворянину и не будет извиняться. Я, разумеется, понимаю дворянина мысли.
– Ну, еще бы!
– Над ней, однако, очень бы стоило поработать прилежно, - заключил Вырвич.
– Очень жаль, что вы без системы все читаете,- поучительно заявлял он ей один раз.
– Напротив, спросите Нестора Игнатьевича; я его, я думаю, замучила, заставляя переводить себе.
– Нестор Игнатьич - известный старовер.
– А какая же новая-то есть вера?
– спросил сквозь зубы Долинский.
– Вера в лучших людей и в лучшее будущее.
– Это самая старая вера и есть,- так же нехотя и равнодушно отвечал Долинский.
– Да-с, да это не о том, а о том, что Дарья Михайловна с вами, я думаю, в чем ведь упражняется? Все того же Шекспира, небось, заставляет себе переводить?
– Русских журналов я более не читаю,- отвечала за Долинского Дора.
– Это за что такая немилость?
– Нечего читать. Своих прежних писателей я всех знаю, а новых... да и новых, впрочем, знаю.
– Даже не читавши!
– А это вас удивляет? Тут ничего нет такого удивительного. Дело очень известное: все ведь почти они на один фасон! Один говорит: пусть женщина отдается по первому влечению, другой говорит - пусть никому не отдается; один учит, как наживать деньги, другой - говорит, что деньги наживать нечестно, что надо жить совсем иначе, а сам живет еще иначе. Все одна докучная басня: "жили были кутыль да журавль; накосили они себе стожок сенца, поставили посередь польца, не сказать ли вам опять с конца?" зарядила сорока "Якова", и с тем до всякого.
– А у вашего Шекспира?
– А у моего Шекспира? А у моего Шекспира - вот что: я вот сегодня устала, забила свою голову всякой дрязгой домашней, а прочла "Ричарда" - и это меня освежило; а прочитай я какую-нибудь вашу статью или нравоучение в лицах - я бы только разозлилась или еще больше устала.
– В Ричарде Третьем - жизнь!.. О, разум!
– к тебе взываю. Что это такое, эта Анна? Урод невозможный. Живая на небо летит за мертвым мужем, и тут же на шею вешается его убийце. Помилуйте, разве это возможно.
– Иль палец выломить любя, как леди Перси,- вставил со своей стороны Шпандорчук.
– Да... и палец выломить,- спокойно отвечала Дора.
– Так уж, последовательно идя, почему ж не свернуть любя и голову?
– Да... свернуть и голову.
– Любя!
Дорушка помолчала и, посмотрев на обоих оппонентов, медленно проговорила, качая своей головкою:
– Эх, господа, господа! Какие у вас должны быть крошечные-крошечные страстишки-то!
– Она приложила палец к концу ногтя своего мизинца и добавила,- вот этакие должно быть, чупушные, малюсенькие; меньше воробьиного носка.
– Прекрасно-с! Ну, пусть там страсти, так и страсти; но зачем же в небо-то было лезть?
– Да что вы так этого неба боитесь? Не беспокойтесь, пожалуйста, никто живьем ни в небо не вскочит, ни в землю совсем не закопается.
Журавка обыкновенно фыркал, пыхал, подпрыгивал и вообще ликовал при этих спорах. Вырвич и Шпандорчук один или два раза круто поспорили с ним о значении художества и вообще говорили об искусстве неуважительно. Илья Макарович был плохой диалектик; он не мог соспорить с ними и за то питал к ним всегдашнюю затаенную злобу.
Чуть, бывало, он завидит их еще из окна, как сейчас же завертится, забегает, потирает свои руки и кричит: "Волхвы идут! волхвы, гадатели! Сейчас будут нам будущее предсказывать".
С появлением Вырвича и Шпандорчука Журавка стихал, усаживался в уголок и только тихонько пофыркивал. Но зато, пересидев их и дождавшись, когда они уйдут, он тотчас же вскакивал и шумел беспощадно.
– Кошлачки! Кошлачки!
– говорил он о них,- отличные кошлачки! Славные такие, все как на подбор шершавенькие, все серенькие, такие, что хоть выжми их, так ничего живого не выйдет... То есть,- добавлял он, кипятясь и волнуясь,- то есть вот, что называется, ни вкуса-то, ни радости, опричь самой гадости... Торчат на свете, как выветрелые шишки еловые... Тьфу, вы, сморчки ненавистные!