Шрифт:
***
В самый разгар лета, в июле мне почему-то приснился снег. В своём сне я поднималась по улице к папиному дому, зимой, в синих сумерках то ли раннего вечера, то ли утра, и свежевыпавший, глубокий, холодный, голубой снег сухо скрипел под ногами. Скрип-скрип, скрип-скрип, – идти не очень легко, хоть снег уже немного и утоптали, но он всё ещё рыхлый, и я чувствую, как ноги вязнут в нём, проваливаются, и каждый шаг требует усилий. Я иду по этому снегу, в сумерках, и на сердце почему-то такая тоска и безысходность, словно я потеряла что-то очень-очень ценное и важное, и знаю, что никогда уже не найду.
Я просыпаюсь, за окнами – сияющее летнее утро, зелёные ветки вязов качаются от лёгкого ветерка, радостно свистят где-то высоко-высоко в небе стрижи. Но я ещё во власти своего синего, холодного, сумеречно-снежного сна и этой призрачной безнадёжной тоски…. Утром, за завтраком, мы с Владом всегда пересказываем друг другу свои сны, – мы оба запоминаем их в деталях. Но тогда Влад был в командировке в Китае, и мой странный зимний сон в летнюю ночь остался нерассказанным и неразгаданным. Тогда.
День рождения никогда не был для меня каким-то развесёлым праздником, хотя родители всегда старались сделать этот день особенным для меня, и им это удавалось как нельзя лучше. Получался действительно торжественный день, наполненный теплом, светом, добрыми словами, улыбками, и главное – ощущением того, что я любима, важна, значима, и что я – уникальный человечек, и похожего просто нет на всём белом свете. Конечно, папа с мамой никогда не ссорились в мой день рождения. Каждый год мама напоминала мне, что я появилась на свет не ночью, как большинство детей, а среди бела дня, в первом часу пополудни. Ночью была сильная метель, а утром снег перестал, ветер стих, выглянуло яркое февральское солнце, и, видимо, я решила, что это вполне подходящие условия, чтоб явить себя миру.
Каждый мой день рождения, провожая меня утром в школу, мама говорила: «Ты ещё не родилась, поэтому не поздравляю». И вот уже вернувшись со школы, после обеда я принимала поздравления. Всегда был большой торт со свечками. Цветы. Красивые открытки с поздравлениями – от родителей, от тёти и дедушки из Севастополя, от двоюродных сестёр, от подружек. Подарки. Гости.
Это был особенный день, и всё-таки был в нём какой-то едва уловимый привкус грусти. Но по-настоящему печальным он стал после той, тридцать девятой моей зимы, потому что тогда, в феврале, буквально за пару дней до своего дня рождения я узнала, что у папы рак в последней стадии, и что папа уходит от меня, от нас, из этого мира.
Папа позвонил мне поздно вечером и попросил: «Пожалуйста, забеги ко мне завтра, принеси молока». Потом добавил: «И знаешь, что… Открой дверь своим ключом, ладно?» От этих его слов я похолодела. Папа неважно себя чувствовал последние пару месяцев, как вернулся из своего родного Севастополя, куда летал навестить сестру. Его беспокоил желудок, он плохо ел, сильно похудел, и всё ходил по врачам, пытаясь выяснить, что с ним. Пил какие-то таблетки. Я знала об этом, но мне и в голову не приходило, что всё может быть настолько серьёзно.
На следующее утро, перед работой, когда ещё не рассвело, я побежала к папе. Побежать, конечно, не получилось: всю ночь была метель, и к утру насыпало довольно много снега, так что пришлось идти по свежим сугробам. Первые прохожие уже протоптали узкие тропинки, но снег на них был ещё довольно рыхлым, и идти было нелегко. Я шла в синих сумерках февральского утра, слушая, как снег сухо скрипит под ногами, постоянно прокручивая в голове папины слова «Открой дверь своим ключом», от которых сердце снова холодело в груди. И вдруг в какой-то момент осознала, что я уже видела всё это, всю эту «картинку», – видела, и ощущала, и чувствовала. Тогда, летом, во сне. Но как, как уже тогда я могла всё это знать?
Папа лежал на диване, натянув одеяло до подбородка. Седая щетина на бледных, восковых каких-то щеках, синеватые губы. Он сделал усилие, чтобы улыбнуться. Но не получилось. И у меня всё упало внутри. Почему, почему, почему он не говорил, насколько сильно ему плохо! И почему я сама этого не замечала? Занималась своими делами, своими какими-то мелкими заботами, работала, развлекалась… И не увидела, пропустила, прозевала самое страшное.
Потом были несколько дней моего панического метания по поликлиникам, больницам, частным клиникам, попытки что-то сделать, вперемешку с рыданиями, которые я просто не могла сдерживать, хотя в голове постоянно крутилась издевательски-жестокая поговорка: «Слезами делу не поможешь». Помню удивлённый, непонимающий взгляд усталого фельдшера скорой помощи: «А что вы плачете-то? Никто ещё не умер». А я просто обливалась слезами, захлёбывалась, тонула в них, потому что чувствовала уже всем своим существом, что папа с каждым днём, каждым часом, каждой минутой всё дальше от меня, – совсем как главная героиня фильма «Линия Кармана», который мы с Владом смотрели недавно на кинофестивале. И я, как бы ни старалась, как бы ни металась, ничего не могу сделать, чтобы его удержать, потому что душа уже оторвалась от бренного исхудалого тела, и когда она пересечет эту невидимую черту, когда перейдет эту условную границу между атмосферой Земли и Космосом, – лишь вопрос времени.
Конечно, я сообщила маме. Мы с ней не очень часто виделись тогда: она звала меня только, когда ей что-то срочно было нужно: перегорела лампочка или села батарейка в настенных часах, или пора уже красить волосы. Когда ничего не было нужно, неделями не брала трубку, – просто отключала телефон, выдёргивая шнур из розетки. Но теперь она взяла трубку сразу. Закрывшись у папы на кухне, стараясь говорить как можно тише, изо всех сил сдерживая рыдания, я вкратце рассказала ей обо всем. Она выслушала, задала даже несколько уточняющих, чисто медицинских вопросов. Вздохнула: «Ну, что поделаешь!» Я объяснила, что не смогу пока к ней приходить, буду занята с папой. Я знала, что она ничем не поможет. И даже не посочувствует. Ей было всё равно, это слышалось даже в голосе.